Как только Серов приехал из Москвы, он с Дягилевым и Бенуа направился ко мне смотреть мои вещи. Грабаря-литератора и критика они знали и ценили, Грабарь-художник был для них загадкой, величиной неизвестной. Они ехали втроем в карете Дягилева, который не ездил на извозчиках, ибо до смерти боялся заразиться сапом в незакрытом экипаже. По дороге они гадали, что я собою представляю, и боялись разочарования. Со своей стороны и я не слишком был уверен в своих этюдах из Нары и боялся, не покажутся ли они моим строгим судьям провинциальными.
Каково было мое удивление, когда они в один голос начали их расхваливать, а Дягилев даже объявил, что это будет один из лучших номеров выставки, заранее поздравляя с успехом. Он прибавил:
- Да тут никто не умеет писать - все только "левитанят", а это до того осточертело, что хоть вон беги с выставки. Левитан - так, Левитан - сяк, а это совсем не то - наконец-то другое.
У меня отлегло от сердца. Я поверил в себя и принялся работать. Хотелось пописать Петербург. Но было сумрачно и не живописно. Я начал бродить по городу в поисках мотивов для передачи впечатлений по памяти. Случайно проходя вечером по Фонтанке мимо электрической станции, я был поражен неожиданно открывшейся передо мной картиной: на фоне дымчатых облаков и редких темно-синих провалов чистого неба, с горящей одиноко звездочкой, вздымались кверху четыре гигантские трубы, заслонившие, вместе с вырывавшимися откуда-то снизу клубами дыма, все здание станции; клубящийся дым был залит ослепительным светом электрических фонарей и придавал нечто фантастическое всей картине.
На другой день я написал по впечатлению поразивший меня вид, и он вышел как будто ничего - лучше, во всяком случае, чем фабрика в Наре, хотя последняя очень понравилась Серову, особенно оценившему знакомый ему мотив осенних предотлетных грачиных стай. Эти два фабричных мотива появились на выставке "Мира искусства", открывшейся в начале 1902 года в Пассаже на Невском. Кроме них я выставил все семь этюдов Нары и портрет мюнхенской натурщицы, взятый в полутоне, в красной накидке.
Вместо возвещенного Дягилевым успеха критика петербургских газет встретила меня насмешками и бранью, и "Новое время" и "Новости" возмущались "декадентскими" картинами, на которых вблизи ничего не разберешь. Дягилев торжествовал: ему ничего не нужно было, кроме газетной брани, в которой он усматривал несомненный успех.
Но среди художников успех был полный. Не только среди молодежи - даже кое-кто из старой гвардии похваливал, в том числе Куинджи и особенно приехавший из Киева старик В.Д.Орловский, долго стоявший перед моей стенкой и подошедший ко мне познакомиться.
- Вы не можете себе представить, - говорил он, - какое наслаждение для меня смотреть на эти живые и правдивые вещи.
Нарский этюд, названный мною "Луч солнца", был еще накануне открытия выставки приобретен Третьяковской галереей, вслед за которой немедленно другой зариант того же павильона "Уголок усадьбы" купил С.Т.Морозов, а "Балюстраду" - И.А.Морозов. Угол большого дома с балконом, заросшим диким красным виноградом, - "Подмосковная усадьба" - купил Щербатов, а маленький этюд служительского флигеля - П.П.Перцов. Я "расторговался", а главное, "попал в Третьяковку". Чего мне было желать еще больше?