Сцена меняется. Звучит дивный голос. Мария Каллас. Это все тот же Город науки — Академгородок в сердце Сибири, Город-театр, Акадэм, как называл его красавец-художник Михаил Кулаков, приглашенный разрисовать стены актового зала института, где я подвизалась. Дивный голос воспроизведен механически — пластинка крутится в зале Дома ученых. Зал полон. И комментирует арии прелестнейшее из существ, заселяющих нашу юдоль страданий, Марина Годлевская. Ребенком Марина жила летом у меня на даче — дачу я от отца по наследству получила, а отец получил правительственный подарок, ему по чину дача на Карельском перешейке полагалась. Там, в Комарове, Марина с превеликим искусством и вдохновением исполняла сочиненные ею же танцы.
Поздний вечер; мрак среди воспетых Ольгой Фрейденберг в письме к ее двоюродному брату — Борису Пастернаку — комаровских сосен. На фоне освещенной листвы подлеска бьет фонтан, сконструированный из садового шланга; крутится диск и мы слушаем, и смотрим, глядим и заходимся от восторга. Мы — это мои дочери, я и гости. Леон Абгарович Орбели — академик, генерал-лейтенант медицинской службы, во время войны Военно-медицинскую академию возглавлял, великий физиолог — плакал. Белоснежный платок. Седина.
Марина окончила театральный институт и стала сотрудницей Театрального музея. По приглашению Дома ученых Академгородка она читала теперь лекцию о Марии Каллас. Марина — правнучка итальянца, соратника Гарибальди. Своими глазами я видела имя ее прадеда на мраморной доске, вделанной в бережно охраняемые руины крепостной стены Рима.
Не всякая итальянка — красавица. Но если итальянка — красавицы, она — Марина Годлевская. Ее красота — динамическая. Помимо гармонии формы и цвета, это — красота мимики, движений, звучаний. Она рассказывает что-либо комическое — и сам голос ее улыбается, чуть-чуть, а сама — вроде бы и нет, улыбка где-то не в глазах, не не губах — есть, а где — неизвестно... Прелесть! Вы приглашены, вам ничего не навязывают, вы званый, почетный гость, не ученик, не воспитанник... Не влюбиться невозможно.
И влюбился. И не кто иной, как директор того самого института, где я, обратно же, подвизалась. Директор — сухопарый красавец, в молодости, быть может, подметки на ходу резал по бабской части. Теперь же, — за пятьдесят человеку, — он больше так хорохорился, молодостью норовил тряхнуть. Он то и дело у меня на глазах осчастливливал директорским вниманием жен своих подчиненных. Моему наметанному глазу почетной старой девы (а никто так не смыслит в любви, как старые девы; а старой девой именуется всякая женщина, накопившая статистически насыщенную совокупность наблюдений над чужими любовными делами; и делятся девы на старых дев sensu stricto и на почетных, имеющих также и свой опыт), так вот, моему почетно-стародевическому наметанному глазу видно было, что пороху в пороховницах осталось маловато. А тут аж загорелся — просит в гости пригласить.