авторов

1679
 

событий

235500
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Iosif_Ilyin » Дневник Иосифа Ильина - 443

Дневник Иосифа Ильина - 443

22.01.1918
Самайкино, Ульяновская, Россия

1918

 

Развал. Дорога домой. Приезд в деревню. Раздел. Левка Клейменов.

 

Митинги крестьян. Сельский комитет. Надел землей.

 

Восстание чехов. Инвалиды. Агитация. Бегство. Сызрань.

 

Генерал-лейтенант Зубов. Оборона Сызрани.

 

Инспектором артиллерии. Наступление Муравьева.

 

Убийство Мертваго и Толстых. Мусины-Пушкины. В Тростянку.

 

Самара. Помощник командира дивизиона. Полковник Галкин.

 

Поездка в Симбирск. Штаб армии. Чечек. Самарский Комуч.

 

«Волжский день». Клафтон, Кудрявцев, Елачич. Казаки.

 

Дутов, Хорошхин. Приезд Пепеляева. Челябинское совещание.

 

Гришин-Алмазов. Обед. Возвращение в Самару. Уфимское совещание.

 

Съезд торгово-промышленников. Долгие переговоры. Директория.

 

Омск. Керенщина. Адмирал Колчак. Переворот

 

 

 

 

22 января. Самайкино

 

Я еще не отделался от ощущений человека, который избег смертельной опасности. А рисковал я шкурой многократно, пока добрался до дому. Но все по порядку запишу.

 

В шесть часов утра 6 января мы с Семеновым выехали из Врангелевки. Накануне я простился с Зарембо, Ушаковыми, днем с Духониным и некоторыми нашими офицерами. На вокзале сели в какой-то эшелон, с которым к вечеру добрались до Коростени. Тут мы увидели начало картины, как «фронт» расходится по домам. Все было запружено солдатами. На вокзале все залы, столы, стулья — все ими забито, занято. Они сидели, лежали вповалку на полу, ходили кучками, собирались, митинговали, то есть о чем-то говорили и спорили. <...>

 

Мы чувствовали себя неважно. Узнали, что все эшелоны стоят, раньше завтрашнего дня не пойдут, те же, которые пойдут ночью, уже все переполнены, и тоже неизвестно, отправят ли их, так как сейчас на Киев ехать нельзя, ибо на него наступает армия какого-то Муравьева и будто бы сам Троцкий руководит операциями.

 

Одним словом, пошли по грязному, слякотному городку и нашли себе в отвратительной грязи гостинице номер и расположились.

 

Ночью несколько раз просыпались от выстрелов на улице. Жутко было, и чувство полной беспомощности закрадывалось в душу... Утром пошли на вокзал. Боже, что делалось: везде толпами ходили солдаты, полотно было облеплено тоже ими — сидели со своими сундучками. Многие имели винтовки, наганы и даже ручные гранаты за поясом. Спасибо Семенову- он взглянул на меня и ахнул:

 

— А кокарды-то? Снимать надо скорее!

 

Мы быстро сорвали с наших фуражек кокарды. Из расспросов, разговоров и слухов узнали, что проезда на Киев окончательно нету, а надо по способности попадать в эшелон, который идет на Калинковичи[1], а с Калинковичей на Брянск. Одним словом, кружным путем ехать. Ни поесть, ни выпить чаю было немыслимо.

 

То в одном конце, то в другом перрона собирались летучие митинги. Мы незаметно подходили и слушали. Обычно разговор был один: бить буржуев, которые всему виной — и тому, что на Киев проезда нету, и тому, что на вокзале нельзя достать есть.

 

— Кто виноват, товарищи, что одни по домам сидят, а мы еще здесь валандаемся? Бона сказывали давеча, что сам товарищ Троцкий едет, потому Киев буржуи захватили и хотят революцию загубить. А почему они супротив революции пошли? Потому что не хотят равенства, не хотят, скажем, чтобы все одинаковый, к примеру сказать, паек получали. Им подавай разносолы, будто кишки у них другие, чем у нас. А ан нет! Революция сравняла, потому правильно: люди все одинаковы и нечего тут, чтобы одни над другими измывались и чужую кровь пили...

 

Неслись крики: «Правильно! Правильно!» В другой кучке какой-то солдат разглагольствовал, что все должны немедля идти на Киев, спасать революцию... Мы даже испугались, не захватили бы и нас еще, чего доброго.

 

В зале вокзала сплошь сидели, лежали или толкались солдаты. У некоторых физиономии отличались необычайной свирепостью странно, что никогда раньше таких лиц я не видел, как будто они появились только теперь, с революцией. Столы все были заняты: или сидели на стульях и корпусом навалившись на стол, или же на них просто сидели и лежали. Углы были завалены горами ранцев, мешков и сундучков. Пол весь заплеван и забросан шелухой. Мы с Семеновым поставили наши мешки тоже в общую кучу, а я имел несчастье положить сверху и вещевой мешочек с закуской и папиросами. Мы стояли тут же, но, несмотря на это, когда обернулись, моего вещевого мешка не было — его успели украсть. Очень жаль было жареного гуся, которого приготовила мне в дорогу Евгения Николаевна Зарембо, папирос, и котелка, и чайника. Но что было делать?.. Недаром же ухитрились переворовать всю посуду вокзалов, как только почувствовали свободу. Вор русский народ, ох, какой вор!..

 

По очереди караулили мешки наши, а один сторожил эшелон, чтоб занять место. Уже начало темнеть, а никакого эшелона не было. Солдаты тут же постановили требовать эшелона немедленно и с угрозами пошли к начальнику станции. Начались крики, брань, ругань, угрозы разнести станцию гранатами. Через несколько минут с задних путей из полутьмы стали двигаться лентой теплушки с паровозом, который составлял эшелон. Начальник станции сам вышел без фуражки, растрепанный, измученный, и хрипло кричал:

 

— Вот вам эшелон, садитесь, только сами порядок установите, чтобы безобразий не было!..

 

Все кинулись по вагонам, теплушки всё катились, а серая масса, как обезумевшие бараны, лезли, давя друг друга, бежали рядом с зиявшими черными дырами дверей, забрасывали мешки, потом, подскочив, перекидывались корпусом сами, болтались некоторое время ноги, стараясь зацепиться за пол и взобраться, но уже следующий лез, а за ним другой, третий... и т.д.

 

Как мы попали, Богу известно. Я волочил мешки, Семенов их поддерживал, а затем, пропуская мимо вагоны, мы ухитрились в один из них вбросить мешки, и я подсадил Семенова. Сам же остался, так как эшелон скользил все дальше.

 

Он куда-то уходил, возвращался, толпы солдат схлынывали и снова бросались, а я стоял и не знал, в каком же вагоне и Семенов, и мой мешок. Шел мокрый снег, было слякотно и мерзко, где-то в темноте кричали:

 

— Стойте, раздавило, стойте, сволочи, растата вашу... человека переехало...

 

Потом эшелон, уже набитый до отказа, с целым поселением на крышах, подошел к вокзалу, но влезть кому бы то ни было было уже невозможно, да и кажется, что влезли все, которые были на вокзале, а новых пока еще нет. Торопливо начальник станции стал давать звонки, чтобы только сбыть с рук всю эту бушующую массу, которая ежеминутно его может растерзать. Я побежал по поезду.

 

— Семенов! Семенов! — кричал я, пробегая теплушки. Но никто мне не отвечал. Слышались шутки, брань русская, летели в двери плевки, мерцали тусклые язычки свечей, а я, словно потерянный, носился без надежды влезть и боясь потерять последние свои вещи. И вот, уже отчаявшись, стал влезать в открытый вагон. Все в нем разместились, лежали по нарам, а посередине с десяток сидели у горящей печи. Страсти улеглись, и меня пустили и ничего не сказали. Я влез и сел. Раздался свисток, загромыхали цепи и фаркопы. Эшелон тронулся.

 

— Крути, Гаврило, крути! растуды твою!.. — понеслись из вагонов «подбадривающие» крики.

 

Я сел и огляделся. Вокруг сидели солдаты, в темных провалах нар внизу торчали ноги, наверху в бледном отсвете огарка, прилепленного к подрамнику окошечка, сидели или полулежали люди в серых шинелях. Поезд начинал катиться все быстрее, вагоны дробно подскакивали.

 

Какой-то солдат сзади говорил:

 

— Вот приедем, ужо разделаемся, жалеть не будем — довольно! Всех порешим буржуев проклятых!

 

Я обернулся: внизу виднелись здоровенные солдаты с гранатами и винтовками, стало жутко. «А ведь наверняка у этих подлецов гранаты с капсюлями, — загвоздила мысль. — Ненароком стукнет — и готово дело, взлетим все...» Сверху голос поддержал:

 

— Правильно, товарищи, долго терпели. Хорошо было бы еще и офицеров, которые ежели остались, прикончить: довольно издевались над нами, дезертиры проклятые.

 

— Как же это дезертиры? — раздался голос с другого конца сверху. — Почему дезертиры? Это несправедливо! Ведь сами же войну кончили, а им что же, оставаться, что ли, для немецкого удовольствия?

 

— Довольно! Довольно!.. — раздались свирепые обозленные голоса. — Ты кто такой, охфицеров защищать? Сам с ними стакнулся, что ли?

 

— Я, товарищи, такой же солдат, как и вы, с такими же руками.. — голос у него был, между прочим, много интеллигентнее, и лицо культурнее. — Хотите, вот удостоверение мое... Надо по совести говорить! Коли с фронта все идут, так им что делать прикажете, офицерам, а?!

 

Я слушал с восхищением этого смельчака, но голоса становились все свирепее и обозленнее:

 

— Довольно! Довольно, растуды твою! Слыхали мы, хватит, та-перя нас не обманешь, сам захотел с ними, так туды и отправим, видали мы и таких!

 

Было страшно за этого человека. Он поерзал, пытался что-то еще сказать, но замолчал, лег и закрылся шинелью. Чей-то голос с нижней нары заметил:

 

— А поискать бы тут, верно, найдутся сволочи — притаились!.. Захолонуло сердце, втянул голову в плечи, съежился. По счастью, поезд стал замедлять ход, кто-то сказал:

 

— А что, товарищи, не испить ли чайку, эй, кто пойдет за чайником?

 

Многие зашевелились, и об обыске забыли. Была глубокая ночь, я сидел сжавшись. Вдруг взгляд мой упал под нару: Семенов? Да-да, его борода, его седеющие усы, положительно Семенов! Он лежал, подобравшись, закрывшись весь шинелью. Я встал и, пользуясь остановкой и общей легкой сумятицей, пошел к нему. Он заговорил шепотом, видимо, смертельно напуганный. Оказывается, он слыхал, как я кричал его, но из страха боялся подать голос, а я как-то случайно попал, сам того не зная, в тот вагон, где был он, рядом с его мешком лежал и мой.

 

Остаток ночи кое-как, прижавшись друг к другу, спали, а потом подошли днем к Калинковичам, откуда должна была быть пересадка на Брянск. Картина и здесь была та же, с тою только разницей, что поезд подали очень скоро, так как товарищи грозили всех перестрелять, и напуганные железнодорожники делали все возможное, чтобы поскорее избавиться от этой орды. Всю ночь сидели с Семеновым, плотно прижавшись друг к другу. Вышел инцидент, чуть мне дорого не обошедшийся. Вагон был полон, кроме солдат посередине устроились на мешках два матроса. В конце вагона какой-то товарищ разглагольствовал, что теперь мир обеспечен и что война уже возобновиться не может, «во всяком случае, если кто и хочет войны, так одни кадеты да офицеры». Мы с Семеновым сидели и слушали.

 

— Били их, сволочей, и еще бить надо, пока всех не перебьешь, — позерствовал все тот же солдат без особого пафоса или подъема, а так просто, в виде делового разговора... И дернул меня черт ответить. Не понимаю, что мной руководило, ведь это же было вполне бессмысленно.

 

— Почему надо непременно думать, что все офицеры только войны и хотели? Может быть, и они не хотят войны, как знать, да только вот и мира-то что-то настоящего не видно. Кончить войну не штука, а чтобы был мир настоящий — вот это штука, а будет ли, коли так дальше пойдет? Вон уже пошли Украину брать — хорош мир?!

 

Воцарилось гробовое молчание. Я кончил говорить, а тот, который агитировал, вдруг закричал:

 

— А ты кто такой? Офицер! Пропаганду ведешь! Вот я сейчас остановлю поезд да сдам куда следует тебя!..

 

Положение становилось отчаянным. И вот нашелся спаситель. Вдруг заговорил спокойно, деловито один из матросов, тот, что был ниже ростом и коренастее:

 

— А ты, товарищ, не горячись. Чего он сказал обидного? Ведь верно, что сами во многом виноваты. Нельзя же все только на одних офицеров да кадетов или, скажем, буржуев сваливать. Мир так мир, захотели кончить войну, ну и кончайте сами, теперь жизнь и устраивайте, кто вам мешает. Мы, слов нет, тоже у нас на кораблях иной раз давали волю, немало и пострадало, да и погибло, а только что же? Коль правду говорить, так и не всегда справедливо: были среди них и хорошие...

 

— Что же, конечно, были!.. — подтвердил второй матрос.

 

Я просто диву дался! Это было чудом: матросы — и вдруг так рассуждают, ведь буквально спасли... Несколько человек стали соглашаться, агитатор пытался спорить, но не особенно удачно, понемногу впечатление начало меняться, и я был спасен.

 

Бедняга Семенов так много пережил, что под ним стало мокро — он боялся встать с места даже.

 

В Брянск приехали в пятом часу дня. Тут опять надо было пересаживаться. Нас очень поразила необычайная оживленность и масса солдат. В конце перрона шел митинг, и толпы солдат стояли, двигались волной, нахлынывали или отбрасывались, расплываясь по путям, дебаркадеру, вокзалу.

 

Мы, выгрузив наши мешки, подошли к толпе. В середине, видимо на столе, говорил громким голосом высокий, бледный человек, в пенсне на горбатом носу, с еврейскими чертами лица, с острой бородкой и усами, с отвратительно неприятным хищным выражением. Он все время выкрикивал о том, что надо буржуазии рубить голову сплеча, чтобы ни один не ушел, и что жалко, что у всей буржуазии не одна голова, тогда бы и разговор был короток. Он призывал идти на Киев, сплачиваться вокруг революционных вождей и спасать революцию. Это, оказывается, был сам Троцкий, и в Брянске находилась его Ставка для операций против Украины.

 

Он так зажигал, так наэлектризовывал толпу, что я ясно чувствовал: узнай нас кто-нибудь, заподозри хоть секунду, и мы будем тут же расстреляны, а может быть, и попросту растерзаны.

 

Уже почти ночью удалось нам с бою втиснуться в теплушку. Скрючившись, прижавшись друг к другу, сидели мы всю ночь. Члены так затекали, что казалось, мы никогда не сможем больше ими действовать. Особенно мучительно было, когда одолевал сон, — все болело, тело отекало, ни вытянуть ноги, ни переменить позу было невозможно. Полтора суток тащились мы до Калуги. Бесконечные остановки, приступы оголтелых товарищей, каторжные шутки: «Крути, Таврило, не то гранату брошу, растуды твою», и, смеясь, орущий вытаскивал гранату из-за пояса и жонглировал ею...

 

В Калуге стало немного легче: на вокзале достали поесть. Было много крестьян с мешками, которые наполнили наши теплушки: оказывается, в Калужской губернии нет хлеба, местами уже голод и мужики ездят за мукой. В Туле произошло разделение: часть продолжала путь на Москву — это по большей части призванные из Московского района фабричные и рабочие, а часть направилась по Сыз-рано-Вяземской — волжане и сибиряки. Тут сразу стало несравненно лучше: оказывается, самый бунтарский, самый безобразный народ были рабочие Московского района, те же, которые свернули на Сыз-рано-Вяземскую дорогу, в большинстве оказались рассудительными и вполне трезвыми людьми. Настолько трезвыми, что даже можно было свободно с ними говорить о положении. Попадались и оренбургские казаки, они говорили, что едут разбираться и уж на месте решат, за кого идти, так как это можно узнать только дома. Сибиряки, так те даже некоторые находили, что революция неправильно идет и что воевать друг с другом не годится. Я под влиянием всего этого забыл и свои клятвы, и пережитый страх и пустился опять, к ужасу Семенова, рассуждать и крыть большевиков. Особенно спорил со мной чиновник Червяков, который был полон социализма; я в конце концов сказал, что он скоро на своей собственной шкуре испытает всю прелесть социализма. Но нас слушали, никаких возмущений не было, сибиряки даже соглашались со мной.

 

Ехать было совсем хорошо. Иной раз, когда вылезали мужики, хватало места, чтобы всем лежать на нарах и на скамейках, стоящих четырехугольником вокруг печки.

 

Ночью, после двухнедельных мук, 20 января подъезжал я к Коп-тевке. На каком-то полустанке влез к нам мужичонка. Я, Семенов, Червяков и еще несколько солдат сидели вокруг печки. Было холодно. Мужичонка влез, покряхтел, похлопал руками, потом, скрутив козью ножку, оглядел нас и начал разговор.

 

— С фронта, что ли, едете? — он помолчал.

 

— А что у вас тут делается? — спросил солдат, сидящий рядом со мной. — Как в деревне?

 

— Да што — делим!.. Тяперича все хрестьянское, значит, ну и того...

 

— Кого делите-то? — с замиранием сердца спросил я, стараясь ничем не выдать своего беспокойства.

 

Мужичонка покосился на меня:

 

— Да вот Мертваго поделили, Ребровых выселили. Беспокойство все усиливалось.

 

— Ну а еще кого? Как в Новоспасском?

 

— В Новоспасском? Амбразанцевых пожгли... А ты что, чей будешь? Не воейковский?!

 

— Нет, я племянник начальника станции. А Воейковы что? Офицеров да кадетов или, скажем, буржуев сваливать. Мир так мир, захотели кончить войну, ну и кончайте сами, теперь жизнь и устраивайте, кто вам мешает. Мы, слов нет, тоже у нас на кораблях иной раз давали волю, немало и пострадало, да и погибло, а только что же? Коль правду говорить, так и не всегда справедливо: были среди них и хорошие...

 

— Что же, конечно, были!.. — подтвердил второй матрос.

 

Я просто диву дался! Это было чудом: матросы — и вдруг так рассуждают, ведь буквально спасли... Несколько человек стали соглашаться, агитатор пытался спорить, но не особенно удачно, понемногу впечатление начало меняться, и я был спасен.

 

Бедняга Семенов так много пережил, что под ним стало мокро — он боялся встать с места даже.

 

В Брянск приехали в пятом часу дня. Тут опять надо было пересаживаться. Нас очень поразила необычайная оживленность и масса солдат. В конце перрона шел митинг, и толпы солдат стояли, двигались волной, нахлынывали или отбрасывались, расплываясь по путям, дебаркадеру, вокзалу.

 

Мы, выгрузив наши мешки, подошли к толпе. В середине, видимо на столе, говорил громким голосом высокий, бледный человек, в пенсне на горбатом носу, с еврейскими чертами лица, с острой бородкой и усами, с отвратительно неприятным хищным выражением. Он все время выкрикивал о том, что надо буржуазии рубить голову сплеча, чтобы ни один не ушел, и что жалко, что у всей буржуазии не одна голова, тогда бы и разговор был короток. Он призывал идти на Киев, сплачиваться вокруг революционных вождей и спасать революцию. Это, оказывается, был сам Троцкий, и в Брянске находилась его Ставка для операций против Украины.

 

Он так зажигал, так наэлектризовывал толпу, что я ясно чувствовал: узнай нас кто-нибудь, заподозри хоть секунду, и мы будем тут же расстреляны, а может быть, и попросту растерзаны.

 

Уже почти ночью удалось нам с бою втиснуться в теплушку. Скрючившись, прижавшись друг к другу, сидели мы всю ночь. Члены так затекали, что казалось, мы никогда не сможем больше ими действовать. Особенно мучительно было, когда одолевал сон, — все болело, тело отекало, ни вытянуть ноги, ни переменить позу было невозможно. Полтора суток тащились мы до Калуги. Бесконечные остановки, приступы оголтелых товарищей, каторжные шутки: «Крути, Таврило, не то гранату брошу, растуды твою», и, смеясь, орущий вытаскивал гранату из-за пояса и жонглировал ею...

 

В Калуге стало немного легче: на вокзале достали поесть. Было много крестьян с мешками, которые наполнили наши теплушки: оказывается, в Калужской губернии нет хлеба, местами уже голод и мужики ездят за мукой. В Туле произошло разделение: часть продолжала путь на Москву — это по большей части призванные из Московского района фабричные и рабочие, а часть направилась по Сызрано-Вяземской — волжане и сибиряки. Тут сразу стало несравненно лучше: оказывается, самый бунтарский, самый безобразный народ были рабочие Московского района, те же, которые свернули на Сызрано-Вяземскую дорогу, в большинстве оказались рассудительными и вполне трезвыми людьми. Настолько трезвыми, что даже можно было свободно с ними говорить о положении. Попадались и оренбургские казаки, они говорили, что едут разбираться и уж на месте решат, за кого идти, так как это можно узнать только дома. Сибиряки, так те даже некоторые находили, что революция неправильно идет и что воевать друг с другом не годится. Я под влиянием всего этого забыл и свои клятвы, и пережитый страх и пустился опять, к ужасу Семенова, рассуждать и крыть большевиков. Особенно спорил со мной чиновник Червяков, который был полон социализма; я в конце концов сказал, что он скоро на своей собственной шкуре испытает всю прелесть социализма. Но нас слушали, никаких возмущений не было, сибиряки даже соглашались со мной.

 

Ехать было совсем хорошо. Иной раз, когда вылезали мужики, хватало места, чтобы всем лежать на нарах и на скамейках, стоящих четырехугольником вокруг печки.

 

Ночью, после двухнедельных мук, 20 января подъезжал я к Коп-тевке. На каком-то полустанке влез к нам мужичонка. Я, Семенов, Червяков и еще несколько солдат сидели вокруг печки. Было холодно. Мужичонка влез, покряхтел, похлопал руками, потом, скрутив козью ножку, оглядел нас и начал разговор.

 

— С фронта, что ли, едете? — он помолчал.

 

— А что у вас тут делается? — спросил солдат, сидящий рядом со мной. — Как в деревне?

 

— Да што — делим!.. Тяперича все хрестьянское, значит, ну и того...

 

— Кого делите-то? — с замиранием сердца спросил я, стараясь ничем не выдать своего беспокойства.

 

Мужичонка покосился на меня:

 

— Да вот Мертваго поделили, Ребровых выселили. Беспокойство все усиливалось.

 

— Ну а еще кого? Как в Новоспасском?

 

— В Новоспасском? Амбразанцевых пожгли... А ты что, чей будешь? Не воейковский?!

 

— Нет, я племянник начальника станции. А Воейковы что?

 

—Да третьего дня тоже делили. Десятин восемь, што ли, оставили.

 

На сердце отлегло. Все-таки все живы и не «пожгли». Поезд медленно катился в густой зимней темноте январской ночи. На другом конце солдат, видимо из шутников и балагуров, рассказывал солдатский анекдот, такой сальный, такой пакостный, называя все своими именами, что слушать было противно; над ним, свесив ноги, сидела молодая баба с ребенком на руках и кормила его грудью. Она слушала анекдот равнодушно, с коровьими глазами, без выражения, как будто ничего особенного в том, что рассказывал солдат, и не было. Я удивился: никогда раньше не представлял себе, что русский народ может быть так беззастенчиво похабен...

 

Поезд стад замедлять ход. В ночной темноте прозвучал свисток.

 

— Кажись, Коптевка, — сказал мужичонка. Я взял свой мешок, начал отодвигать двери. Поезд остановился, я выпрыгнул, кто-то подтолкнул мешок. Вот я и приехал. Занималось серое утро. Толпилось несколько мужиков, пахло бараньими шубами и валенками. Меня некоторые узнали, приветливо заговорили:

 

— А, Осип Сергеевич. Приехал!..

 

— А как дома, что мои все?

 

— Почитай, все живы, слава Богу! Вчера вот дележ был — лошадей забирали и коров.

 

— Что же, все забрали?

 

— Зачем все. Земли оставили по две десятины на душу, а тебе три положили, потому как был на фронте, три лошади оставили да две коровы. Во как, видишь!

 

— Так. Ну а потом и это заберете... — сказал я.

 

— Зачем заберем? Мы по справедливости. Зря тоже нельзя.

 

— И Амбразанцевых сожгли по справедливости?!

 

— Амбразанцевых не мы трогали. Там свои, значит, распорядились. Мы не повинны в том... — Мужики смотрели на меня ласково и сочувствуя. Чему? Очевидно, тому, что сами же ограбили! Странный народ! С трудом вскинул мешок на плечо и вышел. Все было бело, подернутое сероватой, тихой дымкой зимнего раннего утра. Тяжело ступая, пошел пешком в Самайкино. Не знал я, что придется так возвращаться в родные места...



[1] Калинковичи — город в Гомельской области на юго-востоке Белоруссии, важный транспортный узел.

Опубликовано 02.02.2025 в 17:49
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2026, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: