20 августа. 9 часов вечера. Госпиталь
Вот я уже и ранен! Боже мой, как все молниеносно быстро. Словно сон какой-то! Но по порядку. В четыре часа утра, когда уже светало, приехал наш начальник отряда и прочел диспозицию. С ручными фонариками у лафета, сидя на корточках, мы слушали, разглядывая карту. Несмотря на серьезность настроения, мне стало немного смешно, и я вспомнил Толстого: в диспозиции говорилось, что атаку мы должны начать в два часа ночи, прикрываясь темнотой, а нам ее только читали в пятом!
Уже при ярком солнце под грохот соседних батарей взяли мы в передки и покатили. Негодяй Зуав форменно бесился, а я изводился, потому что хотелось сосредоточиться, да и выезд был трудный. В одном взводе на галопе (орудие подтягивалось) упала лошадь и запуталась в постромках. Произошла задержка и легкая заминка. Александр] Александрович] с разведчиками ускакал выбирать наблюдательный пункт.
Вскоре приехал разведчик и повел нас на позицию. Позиция оказалась за пологим очень удобным скатом длинного холма. Справа от нас встала пятая батарея. Почти сейчас же батарея была ориентирована с точкой отметки назади и построен параллельный веер. Начали с прицела 70. Давыдов передал, что австрийцы разбиты и отступают. Судя по тому, что прицел все прибавлялся, они действительно отступали. Сзади нас, в сотне саженей, прямо в затылок встал гаубичный дивизион. Когда гаубичные батареи открыли огонь, ощущение получилось прескверное, потому что над нашими головами гудели гаубичные снаряды, а один разорвался у дула, и большой осколок, шипя, упал около Майделя.
Через полчаса непрерывной стрельбы, на прицеле 100, мы остановили огонь и получили приказание переменить позицию, выехав вперед. Александр] Александрович] опять поехал вперед к командиру дивизиона. Н[иколай] Николаевич] Тихобразов сказал, что мы деремся против лучших австрийских частей — мадьяр.
Быстро взяли в передки. Зуав все время шел тротом, «бочил», горячился. Подъехали к небольшому пруду, вправо от которого стояла брошенная мельница, а впереди довольно большая сосновая роща. Через пруд шла небольшая плотника с деревянным полусгнившим настилом. Через эту плотинку мы переехали, свернули вправо от рощи и, упираясь правым орудием на опушку, снялись с передков. Впереди был пологий холм, позиция была очень хорошей, но рискованной, так как в случае отступления или сильного обстрела назад уходить было очень трудно. Пятая батарея стала левее нас, шестая еще дальше. Передки всего дивизиона расположились в роще. У мельницы остановился наш перевязочный пункт с молодым нашим доктором.
После пристрелки на дистанции 80-90 мы дали несколько очередей беглого огня и затем начали редкий огонь по отступающему противнику.
Какое ощущение боя? Сказать трудно и описать чувства, столь разнообразные и столь быстро меняющиеся, весьма трудно. Прежде всего, конечно же, я боялся, и было мне страшно, и временами охватывало такое чувство, что вот если бы не дисциплина и связующий всех в одно целое закон подчинения, я бы бежал, да, с удовольствием бежал!
Не знаю, что думали другие. Во всяком случае, солдат, который был поставлен считать выстрелы, стоял сзади батареи на одном колене с карандашом и записной книжкой и спокойно выкрикивал:
— Пятьдесят патронов. Пятьдесят шесть патронов... Девяносто патронов... Сто двадцать два патрона!
Он так был спокоен, что, слушая его голос, успокаивался и сам, и казалось, что все вообще чрезвычайно просто и ничего страшного нет.
Огонь становился все реже. Я подошел к Ник[олаю] Николаевичу], который необыкновенно спокойно все время стоял на правом фланге, командуя огнем и передавая приказания, которые получал по телефону, и спросил разрешение пройти к передкам за папиросами. На самой опушке стоял подпрапорщик-фельдфебель пятой батареи молодец Ермолаев. Красавец мужчина с большой русой бородой, он начальствовал над передками пятой батареи, с нашими передками был прапорщик Бедке.
За Японскую войну Ермолаев имел три креста, и эти кресты и медали всегда украшали его широкую грудь. Я подошел к нему.
— Ермолаев, есть у вас папироса?
— Никак нет, не курю, вашбродие, — ответил он.
— Вам осталось только один крест получить, а? — кивнул я на его грудь.
— Так точно, — улыбаясь, проговорил он.
Я прошел несколько дальше — всего с десяток шагов. Обратил внимание, что время от времени по стволам деревьев как будто кто-то ударяет, и верхушки и ветки странно срезает, точно их кто срывает невидимо рукой. Я не сразу сообразил, в чем дело, пока не увидел вверху среди зеленой хвои дымок и хлопок разрыва. Австрийская батарея нас искала, но искала не за пологим холмом, а за леском, думая, что батарея стоит где-то тут. Таким образом попали под обстрел передки.
Светило солнце, в роще было прохладно и тенисто; лошади стояли смирно, помахивая хвостами, солдаты-ездовые сидели или лежали группами на траве, некоторые курили, прислонившись к передкам. На разрывы и щелкание пуль внимание обращали мало. Звонко, отдавая гулким эхом, гремели наши пушки через ровные промежутки.
Увидя меня, подошел прапорщик Бедке. Пошли с ним назад к опушке, я закурил. До Ермолаева оставалось шагов пять-шесть, тут же оказались еще два фейерверкера и три канонира... Вдруг в моих ушах раздался страшный, оглушительный свист, и в ту же минуту все смешалось в полной темноте. «Убит!» — промелькнуло у меня в голове, и в следующую минуту я почувствовал, что валяюсь в пыли, перед глазами стояло черное облако. Кто-то дико, пронзительно, тонко визжал. Почувствовал, что могу подняться на ноги, меня шатало. Сквозь туманную пелену дыма, грязи, копоти и пыли я увидел около себя лежащих и ползающих людей.
Ермолаев лежал раздетым: вместо шапки на голове будто красная ермолка, а вместо живота дымилась кровавая пена и каша, ног ниже колен не было, одной руки не хватало, а открытый рот испускал тонкий бабий визг, даже не бабий, а поросячий, крик, когда колют или режут поросят. Пытался подняться Бедке, но падал и ползал на четвереньках. Тут же лежал тоже голый человек, тело которого было сплошь в ссадинах и ранках, но мелких, словно царапины... Где-то кричали:
— Санитары, санитары!!!
Я пошел машинально вдоль передков и увидел еще лежащего солдата — это был ездовой Андреев, с рябым лицом, весельчак-парень, отличный солдат. Теперь он лежал, раскинув руки и неподвижно глядя куда-то вверх. Меня обогнали бегущие санитары с носилками, на них лежал Бедке. Но в эту минуту снова раздался свист справа, и санитары, бросив несчастного Бедке, кинулись бежать. Их кто-то стал останавливать, ругая на чем свет стоит. Кое-как удалось вернуть, и Бедке понесли дальше. Пронесли еще одного солдата, кто-то говорил:
— Подпрапорщика Ермолаева убило.
Тут я заметил, что рука у меня повисла, точно плеть, и такая тяжелая, что я не могу ее поднять, что-то теплое и липкое ползло в рукаве. Я посмотрел: кисть вся была в крови. Пошел к перевязочному пункту. Тут доктор уже перевязывал Бедке, который, оказалось, ранен в ногу — шрапнельная пуля попала прямо под левое колено и застряла в ноге. Солдат весь в ссадинах и царапинах, голый, лежал тут же и тяжко, предсмертно дышал. Рядом с ним был другой с распухшими глазами, отекшим лицом и окровавленной головой.
Наш молодой доктор был летом выпущен из академии и по новому сухомлиновскому правилу приехал к нам в бригаду вольноопределяющимся. Он кончил первым академию, избрал специальностью хирургию и работал уже над диссертацией, так как после лагерного сбора его оставляли при академии. Жил он в одном бараке, где была и моя комната — через стену.
Теперь уже врачом, с засученными рукавами, он перевязывал раненых, тут же писал перевязочные свидетельства.
А разрывы в лесу становились все чаще и чаще, и наши батареи снова стали греметь...
— Что с вами? — обратился ко мне доктор. — Покажите-ка?!
Я протянул руку. Болтался почти оторванный мизинец, ладонь вся была окровавлена, ломило голову, шумело в ушах. Но разговаривать было некогда. Он быстро меня перевязал, определил контузию головы и шеи и указал на двуколку, куда уже двоих положили. Бедке, который со скрюченной ногой лежал на сене, привстал, его подняли и тоже погрузили в двуколку. Солдат с окровавленной головой лежал тут же, сильно напирая на меня. Мы с Бедке сидели, вытянув ноги и упершись спинами в задок.
Всего нас было шесть раненых и возница. Но Боже, что началось, когда двуколка тронулась. Стало невероятно трясти, раненного в голову начало рвать, дорога пылила, и пыль летела на нас густыми облаками от малейшего дуновения ветерка.
По дороге, когда проезжали деревню, женщины выносили нам молоко и хлеб, молоко пили, но есть, конечно, ничего не могли. Раненный в голову, кажется, умирал, потому что у него на губах пузырилась пена и сукровица.
Уже стало темнеть, когда мы, наконец, остановились у ворот усадьбы с большим двухэтажным белым домом в саду.
Вышли санитары и сестры милосердия, и нас начали выгружать. Солдат с окровавленной головой скончался и был так тяжел, что придавил здоровую ногу Бедке. Я поднялся по лестнице. Длинный тускло освещенный коридор, мерцают керосиновые лампы. Вдоль стен белеют носилки, покрытые кусками белой бязи или холста, под которыми вырисовывается человеческая фигура. Некоторые лежат просто без носилок. Около одних носилок лежит окровавленная, словно восковая, нога, отрезанная выше колена, около других рука почти по самое плечо. Странное и жуткое впечатление производят эти отрезанные члены! Спешит сестра, я ее спрашиваю, кто это, лежащие на носилках, — она торопливо бросает:
— Скончавшиеся.
Санитар, который светил нам, когда мы выгружались, показывает мне палату — комнату с двумя кроватями, на одной уже лежит Бедке, я сажусь на свою. Чувствую необыкновенный нервный подъем, хочется без умолку говорить, объяснять, как все было, рассказывать. Вспоминаем с Бедке подробности, я поражен своими словами к Ермолаеву: «Вам, Ермолаев, недостает четвертого креста!» — «Так точно, вашродие», — ответил он. Останься я около него лишнюю минуту, я был бы изуродован, как тот солдат, что лежал голый и весь оказался израненным, или, м.б., был бы растерзан, как Ермолаев. Моя фуражка, вся тулья, оказалась забрызганной кровью и сгусточками какой-то кровавой массы, словно мозги, и вот я ярко вспомнил, рассмотрев эту фуражку только уже тут, в госпитале, удивительное предсказание ученицы де Теб, моей милой старушки-хиромантки.
У Бедке пуля под коленом, и застряла, видимо, глубоко, и оказывается, только мы двое уцелели, остальных буквально растерзало: Ермолаева, голого солдата, наконец, смертельно ранило того, который умер по дороге, и, кажется, еще кого-то. Видимо, влетел очень низкий разрыв, который меня контузил, а остальных перебил и ранил Бедке, причем пуля одна попала ему в ногу, а другая мне в руку.
Доктор успел, конечно, написать нам и перевязочные свидетельства, на которых значилось, что ранены мы 20 августа в одиннадцать с половиной часов утра у местечка Млынки-Крач Люблинской губернии и уезда.
Вскоре вошел доктор с усталым, измученным видом. Он присел на кровать к Бедке, а мы начали ему тараторить события дня. Он устало смотрел на нас, и, видимо, не мы одни уже в тысячный раз повторяем всё один и тот же рассказ всякого раненого: про бой, про то, как он был ранен и как чудом он уцелел, а других перебило. Доктор не стал нас осматривать. Он сказал, что предпочитает, если только возможно, не разбинтовывать ран, так как госпиталь переполнен и нас скоро эвакуируют и тогда уже осмотрят. Сказал, что дела наши идут очень хорошо, что видно по раненым: много тяжело раненных, это всегда признак наступления.
В восемь часов вечера приехал Мейшен от командира корпуса узнать о нашем положении. Он рассказал, что Ермолаева растерзало и вместе с ним еще четырех человек, стоявших рядом: одного фейерверкера, ездового и двух канониров. Кроме того, убило двух ездовых нашей батареи. В пехоте потери огромные, и некоторые роты потеряли три четверти состава.
Преображенский полк ходил в атаку во весь рост с дальних дистанций по нескольку раз, австрийцы в полном отступлении.