У меня есть два экземпляра "Поэмы". На одном есть инициалы Князева над "первым посвящением", но они зачеркнуты рукой Ахматовой. Она зачеркнула их при мне, сказав, что это опечатка. На другом экземпляре их нет. В печати "Поэма" появилась с именем Князева на "посвящении"[1]. На чьем же черновике она писала и чьи вспомнила ресницы? Если в "Поэме без героя" речь идет о двух погибших, из которых один отнял у себя жизнь перед началом нового века, а другой принял свой жребий и не попытался от него ускользнуть, поэма как-то углубляется. Внутренняя свобода привела Мандельштама к смерти "с гурьбой и гуртом", а "драгунский корнет со стихами и с бессмысленной смертью в груди" уклонился от судьбы и совершил величайший акт своеволия - самоубийство: "Сколько гибелей шло к поэту глупый мальчик, он выбрал эту - первых он не стерпел обид... Он не знал, на каком пороге он стоит и какой дороги перед ним откроется вид..." При таком понимании не случайной окажется реминисценция из "Бесов", воспроизводящая обстановку самоубийства величайшего своевольца Кириллова: "...кто-то снова между печкой и шкафом стоит".
В "Поэме без героя" Ахматова ведет всю линию на недосказанности и уклончивости, а ее сила как поэта в лобовой атаке и в прямоте. Статья о "Каменном госте" - самооправдание Ахматовой, хотевшей доказать, что биографические данные запрятаны в литературе, проходят своеобразную обработку: Пушкин обнаруживается и в Дон-Гуане, и в Командоре. Оба героя своеобразное воплощение самого Пушкина. Для фабульных вещей девятнадцатого века этот метод вполне оправдан. "Поэма без героя" - развернутое лирическое высказывание, поминальный плач по ушедшему времени, в котором таились зародыши страшного будущего. В такой вещи "облитературивание сюжета" не "объективизация", а ложная уклончивость. Шкатулка с тройным дном имеет смысл, если в ней действительно можно что-нибудь спрятать, но во время обыска или после смерти все три дощечки вынимаются в один миг: что же там лежит?
Ахматова, видимо, решила под конец слить Князева и Мандельштама, пропустив обоих через литературную мясорубку, вот и вышло, что она пишет на черновике Князева, а у гусарско-го корнета, может, и не было черновиков. Право на черновики надо еще заработать. Время покажет, было ли это право у Мандельштама. Во всяком случае, еще в 19 году он сомневался в нем, а потом никогда о черновиках не заговаривал.
Еще печальнее, если Ахматова пыталась сделать из Князева и Мандельштама нечто вроде двойников: два лика одного лица, один рано ушел, другой остался до конца. Эти два человека слиться не могут, и на слова "Я к смерти готов" тоже надо заработать право. Моя обида, что ради литературной игры Ахматова злоупотребляла словами Мандельштама и датой его смерти.
Двойничество не только литературная игра, но психологическое свойство Ахматовой, результат ее отношения к людям. В зеркалах и в людях Ахматова искала свое отражение. Она и в людей гляделась, как в зеркала, ища сходства с собой, и все оказывались ее двойниками. Ольга Судейкина, по словам Ахматовой, - "один из моих двойников", Марина Цветаева - "невидим-ка, двойник, пересмешник", надпись на книге мне: "Мое второе я"[2]... Сколько у человека может быть "я" и почему они между собой такие несхожие? Познакомившись с Петровых, Ахматова спрашивала меня и Мандельштама, узнаем ли мы ее в новой знакомой. На старости Ахматова вдруг узнала себя в дочери Ирины Пуниной, Ане Каминской, и даже заставила ее отрастить себе челку. Аня показалась мне абсолютно нелепой в ахматовской челке, и Ахматова отчаянно на меня обиделась. В старости Ахматова начала и всех мужчин считать двойниками, не своими, конечно, а друг друга. Все, живые и мертвые, объединялись тем, что влюблены в нее, Ахматову, и пишут ей стихи. В зрелые годы Ахматова была другая, и подобное отношение к людям характеризует ее старость и, пожалуй, как я подозреваю со слов Мандельштама, раннюю, еще ничем не омраченную молодость. В старости и в юности мы все эгоцентрики, а в игре в двойничество действовал механизм эгоцентризма. Правда, в оправдание Ахматовой я могу сказать, что кроме эгоцентризма в этом проявлялось еще свойство, присущее ей в самой высокой степени: она увлекалась каждым человеком, и от этого у нее возникала потребность покрепче его связать с собой, слиться с ним. Особенно остро это свойство проявлялось по отношению к женщинам, которых Ахматова производила в "красавицы", а их было бесконечно много.
Культ красавиц - специфика десятых годов, скорее петербургского, чем московского происхождения. К годам моей молодости "красавицам" было за сорок. Они перенесли голод и сильно полиняли. Мандельштам показывал мне одну за другой, и я только ахала, откуда взялись такие претензии! Мое поколение дало "подружек", и самые красивые из них - Люба Эренбург, Сусанна Map - красавиц не разыгрывали. В "Египетской марке" Мандельштам взбунтовался против нелепого культа: "Тоже, проклятые, завели Трианон... Иная лахудра, бабища, облезлая кошка..." К чести "красавиц", они отлично мыли полы, стирали, стояли в очередях новой жизни... Ахматова осталась верна культу красавиц, с которыми дружила, - их она превозносила до небес, зато умела здорово разоблачить всех принадлежавших к чужим кланам. Я любила ругающуюся Ахматову и ее грозные разоблачения "прекрасных дам" символистов. Живописность ее словесных портретов была головокружительной. Эта сила речи прорвалась в стихах, но все же недостаточно.