Ночь провел с открытыми глазами. Мыслями был уже в Москве, дома. Барак спал. В коридоре слепо светилась лампочка. Капала вода из бака в шайку — методично, звонко. «Мои секунды отсчитывает!..»
Подъем!.. Я даже не задремал.
День! Быстрее беги, день!.. Роздал вещи: Рихтеру — джемпер и сорочки, Коле Павлову — носки, соседу по вагонке, столяру — пару белья. Кому что… Из портняжной принесли костюм — прямо-таки из московского ателье! Я приоделся и пошел по баракам и корпусам прощаться. У скольких мое счастье вызывало слезы!..
Штейнфельд, прощаясь, сказал:
— Сегодня во сне я принимал больных в московской поликлинике… Ну… до свидания![1]
Купцов задумчиво произнес, выбивая пепел из трубки:
— Никогда в жизни никому не завидовал. Тебе — первому.[2]
Спиридович улыбался:
— Присылай скорее домашний адрес, в гости приеду![3]
Когда завечерело и полнеба запылало огнем зари, на пороге барака выросла неказистая фигура Рябченко:
— Дьяков! На вахту! С вещами!
Ты же бесценный мужик, Рябченко!.. Тысячу пятьсот дней и ночей ждал я этого зова!..
У крыльца вахты толпились друзья по лагерю. Все чего-то желали, советовали, наказывали… я ничего не слышал!
Калитка захлопнулась. Сзади солдат «со свечкой». Я понял: она уже потухшая, для виду!
На станции Вихоревка подошел ко мне каланча Боборыкин. Козырнул, протянул руку.
— До свидания, Борис Александрович!
— Не-е, Владимир Петрович… прощай!
— До хорошего свидания, — поправился Боборыкин. — Извини, если чем обидел.
— Ничем! Наоборот, спасибо, что не застрелил.
— Но, но, но! — нахмурился он. — Думаешь, как начальник конвоя, так непременно зверь?.. Я коммунистом был и на этой трудной, жестокой работе все равно им остался![4]