Возвращаюсь, однако, к становому, вызвавшему меня на это отступление. Становому тоже не хотелось быть полицейским, как полковнику — тюремщиком. Я знал очень хорошо, что становой приехал ради меня, и все-таки он усиливался заводить какие-то разговоры, из которых ничего не выходило. Первый приступ к делу сделал я. Тогда все пошло, как и должно быть. Становой возвратил мне мой вид и взял с меня подписку, что о каждом выезде из Воробьева я буду его извещать. Таким образом, обещание прокурора, что я буду выпущен на все четыре стороны, осуществлялось только теперь; но я должен был для этого проехать полторы тысячи верст. Если отобранием вида и выдачей "пропуска" желали, чтобы я не скрылся, то эта цель вполне достиглась; но ведь кто же может помешать мне уехать теперь, куда бы я ни захотел? Одним словом, нельзя понять, для чего потребовалось все это усложнение.
Еще любопытнее "особый" надзор, под которым я очутился. Мне, конечно, не хотелось, чтобы деревенские власти следили за мной и проверяли мои действия, и я спросил станового, не вздумает ли он поручить надзор надо мной ближайшему сотскому или волостному правлению, что это было бы для меня во многих отношениях очень неудобно. "Нет, этого не будет, и они совсем не будут знать, что вы под надзором", — ответил становой. И я действительно не вижу никакой полиции — ни деревенской, ни городской — и не чувствую ни "особого", ни вообще какого бы то ни было надзора. Правительство, конечно, завело бы с большим удовольствием жандармов и в деревнях, но слава богу, у него для этого еще нет средств. Впрочем, в Петребурге, по всей вероятности, урядников считают достаточно всевидящим оком, чтобы не особенно тревожиться за провинцию.