Во второй половине июня с одним из этапов прибыли старые знакомые: из центральной больницы — Славка Юрчак (его и тут назначили старшим санитаром хирургического корпуса), со штрафной — Илья Осадчий (приехал лечить язву сонной терапией) и Михаил Григорьевич Купцов. Он все такой же, Михаил Григорьевич: кряжистый, с трубкой… Одновременно с ним доставили с инвалидного лагпункта 053 моего этапного сопутчика — Гуральского. Положили в третий барак.
В бане я принимал от него жалкий скарб.
— Не переписывайте мою «кислую амуницию», — сказал Гуральский. — Бесценная… в том смысле, что и гроша не стоит. — У него дернулся рот. — Руководствуюсь простым соображением: богатство порождает заносчивость! — усмехнувшись, произнес он.
Гуральский сразу меня не узнал. Когда же услышал мою фамилию, схватил за руку:
— Вы?.. Вот чудесно!.. Низкий поклон вам, знаете от кого?.. От Бориса Дмитриевича!
— От Четверикова?! — обрадовался я.
— Были с ним на одном лагпункте. Потом, потом расскажу… Не можете ли сделать великое одолжение: оставить мне теплые носки?.. Благодарю!.. Разболелся чертовски! Ревматизм, печень, старость… Все двадцать два удовольствия!
Дождавшись, когда не осталось посторонних, Гуральский осторожно спросил:
— Тетрадка цела?
— В полной сохранности.
— Даже не верится! Это настолько, знаете, замечательно… Покажете? Да?..
В один из дней я увидел его на скамеечке в зоне. Побежал в бухгалтерию, вынул из денежного ящика тетрадку Четверикова и принес «Фоме неверящему».
Он бережно, не то чтобы с уважением, а с какой-то робостью перелистал страницы.
— Удивительно… Все удивительно! И то, что Четвериков в лагере — вы подумайте: в лагере! — написал, я считаю, прекрасную поэму… и то, что вы ее храните… Четвериков — громоздкий дядька, брови, как у лешего, на первый взгляд — суровый Дант, не презирающий сонета!.. А вот видите!.. За решеткой, с клеймом на спине, окруженный ненавистью стражников, пишет поэму. О ком? О Ленине! Восторгается Лениным, в измене которому заподозрили и обвинили его!.. А другой, такой же заклейменный, прячет поэму. От кого?! От советских стражей. От тех, которые называют себя членами партии, комсомольцами… От них… Это невозможно представить!
Нагнувшись ко мне, Гуральский полушепотом сказал:
— Шекспир и тот никогда не додумался бы до подобных страстей человеческих!..
Он завертел головой. Судороги пробежали по его лицу. Потом как-то сразу подтянулся и уже спокойно разглаживал сухую кожу на щеках.
— Ваша судьба, очевидно, тоже книга за семью печатями? — спросил я, чувствуя, что в этом щупленьком, неврастеничном человеке живет могучая вера в правду.
— Да, вы угадали. За семью печатями и за десятками тюремных замков!
И он начал охотно рассказывать о себе.
— Встречался я с Лениным, мне поручения давал, сам Владимир Ильич… Вместе с Луначарским занимался журналистикой… В Коминтерне сотрудничал… Был и на подпольной работе в Германии, под кличкой «Клейн»… Участвовал в Гамбургском восстании… Был знаком с Тельманом, Жаком Дюкло, Торезом… В капиталистических странах, кажется, нет тюрьмы, в какой бы я не сидел, как коммунист… И вот угодил в свою… Сам полез в ящик Пандоры!
Он согнулся, застонал.
— Печень, чтоб ей!.. Принес в МГБ, во второе управление, реляцию. Как полагаете, на кого?.. На Берия! Клянусь жизнью!.. Написал, что его окружение враждебно партии и народу… У вас, мол, здесь свил гнездо иностранный шпионаж!.. Меня, конечно, сочли за умалишенного. «Кто вы, Гуральский?» Говорю: старший научный сотрудник Института истории Академии наук, в партию вступил, когда вас еще на свете не было. «Вы понимаете, в какую историю лезете?» Я сказал, что да, вполне. Большевики, мол, когда идут в бой, то знают, за что!.. Ну, меня тут же и оформили… Все я потерял, кроме чести… Но увидите, был прав! Наступает, по выражению Ленина, время срывания всех и всяческих масок.