Постскриптум
ДВЕ ЕВРЕЙСКИЕ СУДЬБЫ (Читая дневники Виктора Клемперера)
«Литературная газета» поместила 12 января 1994 г. некролог, подписанный поэтом Игорем Шкляревским. Тут сказано очень эффектно: «Веселый, статный, благородный, умеющий делать добро не обязывая, по-олимпийски пребывающий над завистью и склокой, один из последних поэтов-фронтовиков, звонкий мастер стиха...» Все это верно. И все это — начало мифа. У некролога свои законы. И у мифа — свои. Но не следует забывать, что есть и справедливость. ДВЕ ЕВРЕЙСКИЕ СУДЬБЫ (Читая дневники Виктора Клемперера)
Виктор Клемперер (1881-1960) был одним из моих учителей; его «История французской литературы от Наполеона до современности», которая появилась в середине 20-х годов, стала для меня, занимавшегося этой наукой в ленинградском Университете под руководством А. А. Смирнова, С. С. Мокульского, В. М. Жирмунского, Б. Г. Реизова, настольной книгой еще в студенческие годы. После войны я увлекся его исследованием «LTI» (Lingua Tertii Imperii — Язык Третьей империи), где он собрал и подверг анализу языково-стилистические особенности нацистской эпохи. Книга, вышедшая в Берлине в 1947—1949 годах, снабжена подзаголовком: «Записная книжка филолога»; она открывается авторским предисловием, озаглавленным «Героизм».
Слово «героизм» было важнейшим в нацистской прессе, наряду со словом «боевой» («kampferisch»); оба термина употреблялись искаженно и фальшиво. Истинный героизм — явление редкое: «...он тем чище и значительнее, чем сдержаннее, чем меньше выставляется напоказ, чем меньше выгоден для самого героя, чем менее он декоративен». Да, героизм был и в гитлеровские годы, но в противоположном лагере, в среде антифашистов: «Не пресловутая смерть на «поле чести», а в лучшем случае смерть на гильотине». Клемперер с восхищением говорит о немногочисленных «арийских женах», сохранявших преданность мужьям-евреям. Они подвергались унижениям и избиениям, им плевали в лицо, их оскорбляли площадной бранью гестаповцы, но они не отрекались от мужей и, поддерживая их, разделяли страшную судьбу еврейского народа. Добавлю: столь же подлинно героической была жизнь самого профессора Клемперера. Он вел постоянный дневник — делал записи еже- дневно, редко пропуская день-другой, не более недели. Обыски у евреев происходили все чаще, опасность росла постоянно, а он, понимая грозившую ему гибель, исполнял долг перед самим собой и историей. Запись от 8 февраля 1942 года: «Всегда та же смена чувств — вверх и вниз. Страх, что мое писание обречет меня на концлагерь. Чувство долга: писать — это моя жизненная задача, мое призвание. Ощущение vanitas vanitatum (суеты сует), никчемности моего писания. Тем не менее пишу дальше и дневник, и Curriculum (автобиографию)». В записи за тот же день — подробности вчерашнего обыска у соседей; к ним явилась бригада гестапо — восемь молодчиков: «...оскорбления, пинки, удары, госпожа Пойман получила пять затрещин [...] Тащили что попало: свечи, мыло, чемодан, книги, полфунта варенья (законно купленного по карточкам), писчую бумагу, табак, воинские ордена («Тебе они уже не пригодятся!»)... «Чего это вы все так долго живете?.. Повесились бы... А то вот газ откройте на кухне!..» (II, 19—20).
В мае пришли к Клемперерам и все перерыли. Однако — повезло: не сняли с полки греческий словарь, где хранились страницы дневника. «Если бы из словаря выпал листочек и возбудил их подозрение, мне бы несомненно пришел конец. Ведь они убивают и за куда меньшие провинности. [...] Но я пишу дальше. Это — мой героизм. Хочу сохранить свидетельство — отчетливое свидетельство» (И, 99). «Дневник постараюсь вести дальше. Хочу свидетельствовать обо всем — до самого конца» (II, 124). Впрочем, такие записи редки. Профессор Клемперер исполняет свой долг, не рассуждая и не колеблясь — в одиночестве, стиснув зубы, молча. Знает о дневнике только Ева, его «арийская жена», прекрасно понимающая: если рукопись будет найдена, им обоим грозит гибель. Знает и сколько может помогает мужу.
Дневник за 1933—1945 годы вышел в свет в 1995 году, к пятидесятилетию конца войны: это два гигантских тома, около 1600 страниц. Почему записи Клемперера не были опубликованы раньше? Прочесть их было, конечно, нелегко — мелкий, слепой машинописный шрифт, намеренно неразборчивый почерк. Имелись и другие, более серьезные причины. В. Клемперер постоянно выявляет глубокое сходство между гитлеровским нацизмом и сталинским коммунизмом: «Мне оба они отвратительны, я вижу их тесное родство [...] но расовая идея национал-социализма кажется мне наиболее звериной (в буквальном смысле этого слова)» (I, 299) — так записал Клемперер еще в августе 1936 года, когда мало кто понимал близость этих тоталитарных режимов. Пять лет спустя, в мае 1941 года, он заметит: «У нас теперь чистейший коммунизм. Но коммунизм убивает честнее» (I, 594). Таких высказываний в дневнике множество; можно ли было их публиковать в условиях ГДР? Да и сам Клемперер, вероятно, не хотел; после двенадцати лет нацистских унижений он натерпелся горя и в «социалистической» Германии. Вот краткое изложение его послевоенной судьбы.
13 февраля 1945 года британская авиация разбомбила и сожгла Дрезден, где Клемпереры жили в «еврейском доме» — многоквартирном здании-общежитии, куда согнали уцелевших евреев; дом этот сгорел. Клемперер, раненный осколком зажигательной бомбы, сквозь пламя добрался до Эльбы — и там неожиданно нашел пропавшую жену: она искала его среди трупов... После долгих странствий Клемпереры добрались до Баварии; в деревушке Унтербернбах они дождались прихода американских войск и в июне вернулись наконец в Дрезден. Профессор был полон надежд, собирался строить новую Германию. По тогдашним законам полагалось сперва доказать оккупационным властям, что они не агенты, а жертвы фашизма; можно ли было убедить в этом бдительно-свирепых советских особистов? Почему Клемперер не был в концлагере, почему уцелел? В университете хозяйничали те же, кто в свое время способствовал изгнанию профессора-еврея. Бороться против них можно было только заручившись поддержкой новою хозяина: коммунистической партии. В ноябре 1945 года Клемперер решился вступить в ее ряды: «Она одна по-настоящему настаивает на радикальном очищении от нацистов. Однако на место прежней несвободы сулит новую!» (20 ноября 1945 г.). Клемперер был тяжело болен, сердце сдавало, старость все более сказывалась на его силах; в 1951 году умерла Ева. Но он развивает неустанную деятельность: профессор университетов Дрездена (1945-1947), Грейфсвальда (1947-1948), Халле (1948-1960), Берлина (1951-1954), действительный член Берлинской Академии наук. Выходят тома его сочинений, в их числе «LTI» (1947 и 1949), «История французской литературы XVIII века», избранные статьи: «До 33 / после 45». Умрет он в Дрездене, дожив почти до 80 лет и на последние пятнадцать возродившись к деятельности воспитателя новых поколений, преподавателя, исследователя литературы, организатора науки. После всего, что мы знаем о страданиях, выпавших на его долю в нацистскую пору, особенно в последние ее годы, такая активность кажется неправдоподобной. Виктора Клемперера одушевляла преданность литературе — французской и немецкой, любовь к родной культуре, которую надо было вернуть к жизни после двенадцати лет варварской тирании, сознание долга перед послевоенной Германией. Он делал сколько мог и что мог, сознавая, что «на место прежней несвободы» пришла новая и что пора писать новую книгу — «LQI» (Lingua Quarti Imperii — Язык Четвертой империи). Он знал: она будет не мягче предыдущей.
Однако первой своей задачей Клемперер полагал преодоление чудовищных последствий фашизма. «Если представить себе затемнение как символ, — говорил он уже в 1946 году, когда открывал Дрезденский народный университет (Volkshochschule), — затемнение не окон, а голов, то позади у нас не шесть лет затемнения, а целых двенадцать. Едва ли в нашей стране есть теперь более нужный человек, нежели школьный учитель, и для каждого из нас, на какой бы кафедре он ни стоял, не может быть ничего важнее, чем одолеть затемнение, чем впустить ясный дневной свет, чем способствовать Просвещению». Виктор Клемперер, историк литературы и культуролог, пришел к выводу, что идеология национал-социализма представляет собой искаженное развитие идей немецких романтиков: «Любовь к природе, мечта о слиянии с нею превратилась в учение о духовной несвободе: человек оказывается привязанным к своей крови и своей почве, как животное [...]. Любовь к родине становится высокомерным национализмом. Призыв «назад к природе» превращается в призыв «назад к хищному зверю», а обожествление инстинкта — в презрение к разуму». Все эти романтические понятия долго служили для интеллектуальной забавы, для игры, но вдруг стали пугающей реальностью. «И пренебрежение мыслью, подавление ее, систематическое оглупление народа становится целью пропаганды, которая постоянно оперирует предельно вульгаризованными идеями немецкого романтизма. Нет никаких сомнений, что извращенный романтизм и прежде всего романтическое учение о доминировании чувства представляют собой подоснову национал-социализма».
Анализ Клемперера верен: извращенный романтизм привел — страшно подумать, страшно сказать — к Освенциму. В России тоталитарный строй оказался похож на германский, но его подоснова другая; это скорее извращенный рационализм. В. Клемперер избрал своим образцом «Энциклопедию, библию Просвещения, словарь сухих рационалистов, вызывавший отвращение Жан-Жака. [...] В течение двенадцати лет немецкому народу закрывали доступ к мысли — мысль искажали, извращали, затуманивали, изгоняли; двенадцать лет держали народ в одурманенном состоянии; не было ни одной школы и ни одного университета, ни одной книги и ни одной газеты, которые бы не участвовали в достижении этой главнейшей задачи Третьего рейха: оглупление народа». Именно поэтому В. Клемперер с радостью согласился возглавить Дрезденский народный университет; только так он мог бороться против того, что называл «затемнением».
В России наших девяностых годов идеал великой Энциклопедии Дидро-Даламбера оказался немыслим. Ведь многие считают, что к преступлениям сталинской эпохи привели именно доведенные до предела идеи «сухого рационализма», восходящие к безбожно-ироническому материализму энциклопедистов. Библией новой эпохи утверждает себя не Энциклопедия, как о том мечтал Клемперер, а — Библия.