Парк с трудом продирается сквозь мохнатые ели.
Шагаю по мшистому ковру, погруженный в неясную тревогу, и ловлю на себе пристальные взгляды солдат.
Эти взгляды волнуют. Иногда в них читается затаённое, терпкое ожидание. Тогда начинает мне казаться, что солдаты требуют от меня каких-то решительных действий и слов. Может быть, так кажется оттого, что мне самому давно надоела и тяготит меня эта роль пилигрима с заплаканными глазами.
Но что же делать? Что мне сказать солдатам? Что воевать бессмысленно? Кто же из них этого не знает, не чувствует? Всеми своими пожарами, грабежами и предсмертными воплями мучеников фронт поминутно кричит об этом каждому солдату.
Глаза солдат поражают своим хмельным задором. От водки или от жажды мира? Не знаю. Мне хочется забыть о войне. Хочу любоваться солнцем, вдыхать пахучие запахи леса. А в глазах солдат торчит всеобщим решением: пора кончать!
Только изредка от бывшего фуражира Новикова или другого «солидного» хозяина услышишь неопределённую фразу:
- Что же, немец другим местом сделанный?.. Пять миллионов за мировую просит - где ж тут мириться?..
Чем лихорадочнее загораются глаза у солдат, тем холоднее и безучастнее становятся офицеры. Все наглее распоясывается придирчивая глупость «секретных» приказов. Все требовательнее и злее делается капитан Старосельский.
А солдаты угрюмо думают о своём. Читаю это на лицах. Ловлю на лету в озлобленных фразах, выбрасываемых сквозь стиснутые зубы по адресу офицеров:
- Мы подохнем, но и им, собакам, не жить!..
В минуты пьяного озверения из гущи разнузданной матерщины неожиданно выглянет свирепое лицо пугачёвщины:
- Семь смертей сделаю! До ушей рот раздеру - в самую душу... Укрытые деревьями, мимо меня проходят группами наши артиллеристы. Они обмениваются мыслями на ходу.
- А правда это, будто цветёт на Иордани плакун-трава? Оботрётся ею человек - и всякое горе, как кора, с души слущится, - долетает до меня окающий голос Пухова.
Ему отвечают голоса Супрунова, Зоринова, Ветохина.
Мне не хочется вслушиваться. Иду, погруженный в свои заблудившиеся мысли. Вдруг смелый и решительный голос взводного Федосеева отчеканивает во всеуслышанье:
- Надо бы всем за ум взяться! Надо бы промежду наших ребят белого петуха пустить!
- Не люблю я энтих бумажек, - медлительно разносится задумчиво-насмешливый протест Семеныча. - Проку мало. Болтают разную пустяковину: рыбу в реке продают. Тут подмогу дать надобно, а не карася в речке.
- Боишься? - раздражённо бросает Федосеев.
- Чего бояться? Хуже смерти не будет. А от бунта все равно не уйдём.
- Коли по-другому не сменится - пойду бунтовать! - твёрдо заявляет Лагоденко.
Я глубоко и жадно вдыхаю пахучий воздух.
Ярким пурпуром сияет умирающий день.
Приближаемся к Молодечно. Парк устало тянется по шоссе. Навстречу медленно плетётся странная фура, погоняемая мужичком-белорусом с белокурой бородкой. За фурой с плачем бредут какие-то жалкие еврейки.
- Окуда?
- Из Молодечно.
- Что везёте?
Мужичок смотрит на меня пустыми глазами и криво усмехается. Еврейки молча и пугливо проходят мимо.
Наклонившись с седла, я одёрнул концом нагайки грязное рядно на телеге и отпрянул назад.
Под рядном лежали два трупа. Метнулись в глаза торчащие кверху бороды. Восковидное лицо старика с оскаленным ртом, багровое пятно под вытекшим глазом, вывороченные, перебитые пальцы и клочья окровавленного платья...
- Чего ты молчишь? - резко срывается у меня.
Мужик равнодушно смотрит в сторону и нехотя отвечает:
- Казаки... В Молодечно... погором делают... Жидов режут...