Выступили в половине четвёртого, на рассвете. Дождь льёт как из ведра. Холодно и тоскливо. Едем угрюмые и злые. На душе гнетущее отупение. Кажется, и я, и солдаты, и голодные беженцы давно потеряли все человеческие чувства и ко всему на свете относимся с мёртвым безразличием.
- Уже год болтаемся без дома, - мрачно заявляет штабс-капитан Калинин.
- А у этих, - говорит Болконский, указывая на беженцев, - никогда уже дома не будет. Девушки станут проститутками. Мужчины, кто выживет, будут грабить на большой дороге. Ничего другого не остаётся.
Нас нагоняет взволнованный беженец.
- Ой, паночку, - хватается он за стремя седла, - у жинки холера зробилась. Ратуйте, паночку!
- Мы ничего не можем сделать, - печально отвечает за меня Болконский. - Как увидишь на дороге червонный крест, вези её туда.
Потом он вынимает из кармана монету и протягивает её беженцу. И все мы, шесть человек, делаем то же. Беженец отрицательно мотает головой. И вдруг, потрясённый до глубины души, припадает губами к сапогу Болконского и трясётся в мучительных рыданиях.
Едем дальше. Считаем придорожные могилы. Вчера, когда мы подъезжали с Скорникам, не было ни одной. Сегодня тут целое кладбище: 49 крестов вытянулись длинной шеренгой за одну только ночь. В полуверсте от Скорников ещё 8. Дальше ещё 11. Потом - 17. Могилы, конские трупы, раздавленные собаки, дохлые свиньи, барахтающиеся в трясине коровы...
- Скоро и мертвецы под ногами валяться будут, - говорит Калинин.
- Поищите хорошенько в лесах - и сейчас найдёте, - отвечает Болконский. - Мало там слабосильных старух валяется?
Проезжаем мимо Огинского канала, близ станции Коссово. Минуем шлюзы на реке Шаре.
В начале двенадцатого делаем короткий привал в деревне Заборечье (Минской губернии), запрятанной в первобытных лесах. Население - белорусы. При входе в деревню высокая арка, увитая цветами и зеленью, с большим крестом наверху.
- Что это?
- Попа встречали.
Навстречу нам высыпало все село. Мужики в лаптях, в белых рубахах на выпуск из-под жилета. Бабы в высоких древнерусских кокошниках зеленого и красного цвета.
Избы курные, похожие внутри на пещеры, покрытые копотью и сажей. Спрашиваю хозяйку:
- Отчего труб не делаете?
- Денег нет. Мы бедные, - отвечает она.
- Дорого ли трубу поставить?
- А для цаво она, гета труба? Дзеды жили, и мы так живём. Минут через десять потянулись бабы с больными детишками: корь, скарлатина, дизентерия.
- Мрут шибко дзети, - жалуются бабы. - Не приведи Бог.
Мором мрут. Жабью печёнку резали - не помогает...
Присматриваюсь: все они только мимоходом заглядывают ко мне. Потом тянутся дальше, в глубь леса. Осторожно иду за ними.
В лесу на большой колоде сидит смуглая развязная молодуха, выставив до колена ногу в ажурном чулке.
- Ваше благородие! - кричит она в мою сторону. - Хотите, я вам погадаю. Я - цыганка.
- Это ваши там едут сзади?
- На серых лошадях? Да, наши.
- Откуда вы?
- Из Ивангорода.
- Куда едете?
- Куда все - туда и мы.
- А здесь что делаете?
От порчи лечу, - говорит она, блеснув лукаво глазами. И сыплет бойкой скороговоркой: - Дай погадаю. Все скажу: когда домой вернёшься, когда война кончится, когда генералом будешь...
Тут же, возле колоды, в толпе мужиков и баб мелькают явно жульницкие рожи. Бравый парень, в ботфортах, с большими рыжеватыми подусниками, рассказывает тоном бывалого человека:
- Был в Орловского, был в Замойского, был в Потоцкого. Вообще я по графам большей частью. С беговыми лошадьми. В Париже, в Лондоне. Только нет чистее города, как Варшава...
Потом он отходит в сторону и, наклонившись к бородатому мужику, говорит дружеским тоном:
- Теперь такое время пошло, что, как понравится девка, пятьдесят рублей за одну ночь не пожалеют. От так! Две четвертные кидком...
В другом месте такой же хлыщеватый парень предлагает мужикам «перекинуться в картишки». Третий настойчиво сбывает «по случаю» золотые часы за два с полтиной...
Поближе к солдатам и офицерам вьются какие-то подозрительные беженки. Некоторые стоят в стороне. Лица тёмные, загорелые. В глазах неподвижно застыло тупое равнодушие ко всему на свете. Выделяется одна, кормящая грудью. Рядом с нею молодая черноглазая женщина, сильная, статная, с усталым лицом.
- Вы из какой губернии? - обращаюсь я к ней.
Лицо её мигом освещается бесстыдной улыбкой, и, заглядывая с волчьей откровенностью в глаза, она говорит хриплым голосом:
- Чи не можно у вас, баринку, разжиться карбованця? Женщина, кормящая грудью, нагло ухмыляется. Она поминутно суёт руку за пазуху, вытаскивая жирную вошь и, звонко раздавив её меж пальцев, обтирает ноготь с раздавленной вошью о голое колено.
Проходящие мимо солдаты игриво шутят:
- Ишь ты! Набила полную пазуху сисек и не знает, куда их девать. Дай-кось я подержу!..
Солнце склоняется к закату. Пахнет лесом, трясиной и человеческой грязью.
Парк снова вливается в грохочущую лавину. Мимо меня, виляя бёдрами, проходит лесная цыганка и кричит удалым голосом, прищёлкивая в воздухе пальцами:
- Гей!.. Люблю белых коней!.. Дай, офицер, покататься, а потом давай целоваться.
Счастливы те, кому на войне приходится бороться только с противником и отстаивать только собственную жизнь.
С вечера падает холодный дождь.
Толпы беженцев тянутся, мокрые и продрогшие, от дома к дому и молят о ночлеге:
- Хоть бы детей на ночь... Пусти, хозяйка, от дождика обогреться.
- Некуда. У нас солдаты стоят.
- Мы сами теперь солдаты. Не своей охотой идём. По приказанию начальства.
- Не могу. Самим тесно.
- Дай тебе Господи, чтобы и тебе хату спалили! Помоги тебе Бог дружиться в дороге с такими, как ты!..
Офицерам не спится. Ждём с минуты на минуту приказа о спешном передвижении.
Наши хозяева, сморщенные, ветхие старики, тоже не спят.
- Сколько лет, дедушка?
-А?
- Сколько лет?
- Глухой я, не слышу.
- Сколько лет? - кричит изо всех сил Болконский.
- Девяносто шесть. Своё прожил. Довольно. Младшему сыну шестьдесят первый пошёл. Одиннадцать внуков на войне. Помирать надо.
- Не хочется помирать?
- Старому человеку трудно жить. В нутрах ещё крепкий, а ногам тяжко. Без кия ходить не могу, падаю. Бабака моя смеётся: как князь Радзивилл.
- Какой Радзивилл?
- Земля кругом была княжеская, князя Радзивилла.
И старик вдруг оживляется и смеётся дряблым старческим смехом:
- А были там все в роду чудачить горазды. Одзин летом на санях ездил. Посыплет дорогу солью и до самого Минска на санях. У другого была такая прихоть: кажный мужик мусил [Обязан был.] завсегда носить при себе иголку с ниткой. Как мужик идзе мимо барского дома, так князь зараз до няво: голку машь? Такий ен был чудак. Раз сустрелся ему пьяный мужичок. Радзивилл як побяжиць за ним: голку машь? Видит мужик: все равно пропадаць. Набрался духу и кричит: а ты голку машь? Хлопнул его князь по плечу и говорит гетому мужику: «Ну, молодец! Скажи, как тебя зовут?» -
«Федор Бурак». - «Так вот тебе, Федор Бурак, триста десятин земли, табе и всяму твому роду, докуль ен жив будзе...» - Такий ен был чудак, - смеётся снова старик.
- Раньше лучше жилось? - спрашиваю я.
- Не помню. Трудно старому человеку. Работать хочу - силы нет. Вспомнить хочу - памяти нет. Лежал бы и ждал бы смерти, а есть хоцца.
- По чатыре раза на день есть просит, - вставляет бабка.
- А тебе, бабушка, сколько лет?
- Девяносто три.
- Жить не надоело?
- И што ты! - машет рукой бабка. - Як одзин дзень жила... Дверь неожиданно открывается, и вваливаются встревоженные соседки. Они робко поглядывают в нашу сторону и о чем-то шепчутся с бабкой. Бабка уныло качает головой и пугливо крестится:
- Матушка царица небесная! Чуяло моё сердце...
- Начался переход в сословие беженцев, - говорит Болконский. - Значит, и нам - к расчёту стройся!
Базунов сердито ворчит:
- Может быть, мы прибудем в Слуцк, а там уже ждёт нас маршрут до Пензы... Нет, решено. Поеду я в Уфимскую губернию после войны и в трехстах верстах от железной дороги куплю себе две десятины земли и построю за пятьсот рублей деревянный дом. Тогда пускай себе воюют. До меня не доберутся.