Просыпаюсь чуть свет. Прямо над головой, звонко гудя мотором, низко плывёт огромный аэроплан. Я смотрю вверх на чёрные кресты на крыльях, и почему-то мысль об опасности не пугает. Наскоро одеваюсь и приступаю к телесному осмотру.
- Что я мальчишка, что ли, чтобы меня насильно доктору показывать? - сердито ворчит Жигалов.
- Обида и мне, и всему воинству православному, - посмеивается Никитин. - Перед всем народом штаны спускать.
- Что ты доктору докучаешь? Ты ему скажи. Тут ты смелой, а перед ним немой.
- Погоди, ещё не так услышит...
И вдруг несколько голосов жадно набрасываются на меня:
- Не слыхать, ваше благородие, скоро по домам ехать будем?
- Что-то начальство не собирается. Говорит: надо немцев прогнать.
- Так точно: надо бы, да не поддаётся. Больно хитёр.
- Дальше воевать - зря людей тратить.
А за чаем прапорщик Растаковский с большой авторитетностью говорил:
- Отдадим ещё втрое больше нашей территории, до Москвы отойдём, если понадобится, но победа останется за нами. Главное - против нашего фронта большинство теперь словаки, поляки и венгры. Им неохота с нами драться. А наш солдат зубами в немца вгрызается...
В десять часов получено приказание отойти головному парку на одиннадцать вёрст.
...Возвращаюсь в Янов более короткой дорогой - по линии отходящей пехоты. Кучками плетутся раненые с помертвевшими лицами и сверкающими глазами.
Со всех сторон тянутся жители окрестных деревень. Они плетутся медленно, усталые и понурые, с узлами и котомками за плечами.
Две всхлипывающие бабы несут на одеяле исхудалого больного ребёнка.
Каждую минуту лица меняются, но картины все те же: картины жестокой, нелепой, чудовищной войны. Люди, одним взмахом штыка превращённые из мирных, трудолюбивых поселян в бесприютных бродяг, скулящих и воющих, как бездомные собаки...
В Янов добрался ночью. Офицеры все в сборе. Костров, начинённый бочками оптимизма, рассказывает о победах союзников, о купленных нами японских пушках, о приближающихся сибирских войсках...
А через час шла оживлённая игра в девятку, пересыпаемая обычными прибаутками:
- Бей её по зубам!
- В кусты!
- Люби ближнего своего, когда он проигрывает.
- Гуртом и батьку бьют.
- Зри в карты ближнего своего, а в свои всегда заглянуть успеешь...
В домах наскоро заколачивают ящики, забивают чердаки и каморы. Этот стук печально разносится по опустевшему городу.
У ворот толпятся кучки евреек. Они нервно жестикулируют и, скорбно покачивая головой, что-то горячо обсуждают.
По штабам бродит грозный призрак «шпионствующего еврея». Новый секретный приказ, разосланный по всем корпусам, так и составлен «с ручательством и гарантией» на любой рост и на любую еврейскую фигуру: «В районе расположения наших войск бродит еврей, торгующий якобы мелочью в разнос и вступающий в разговоры с солдатами... Приметы еврея: лет 35, рыжеватая борода, одет в долгополое платье, на голове чёрная польская шапочка, на ногах старые и дырявые сапоги».
Секретный приказ предписывает изловить зловредного еврея в дырявых сапогах и представить в штаб армии. Начальник дивизии, тот самый генерал Белов, который, по словам доктора Шебуева, «только пыхтит да Богу молится», в припадке христианнейшего милосердия наложил ещё резолюцию от себя: «Представлять и задерживать не только этого, но и всякого любопытствующего еврея».
Появление таинственного еврея в долгополом кафтане «в районе расположения наших войск», по обыкновению, сказывается на армии: вслед за приказом о евреях следует приказ об отступлении.
Мы отступаем.
В последний раз огибаем Янов.
В розовых сумерках плавает ласковая свежесть. Сквозь купы гигантских тополей и лип выглядывают сияющие кресты церквей и костёла. От молчаливых сосен, от высокой кладбищенской ограды и белых яновских стен струится тихий покой. Неугомонные жаворонки нежно допевают свои вечерние песни. Кругом на десятки вёрст свирепо перекликаются пушки.