Много лет спустя, осенним вечером 1920 года бабушка попросила меня переночевать в ее комнате. Я помню ту темную ночь. Ветер бился в окна, на реке штормило. Бабушка задернула шторы и, сев рядом со мной, расчесывала волосы и рассказывала. Я лежала, свернувшись клубком на краю большой кровати, и слушала. Настольная лампа освещала бабушкино лицо. Она очень состарилась за тот страшный год. Горе и тревога наложили свой отпечаток, но бабушка старалась уходить мыслями от полного несчастий настоящего и возвращаться в далекое, более счастливое прошлое: детство, юность, первое замужество и памятное путешествие в Санкт-Петербург.
— Завтра, — сказала она тогда, — я должна оставить вас всех и ехать к дедушке, ему я больше нужна. Странно, но почти ровно сорок лет назад твоего родного деда тоже забрали, и я в разгар зимы поехала в Санкт-Петербург умолять самого царя помиловать моего мужа и разрешить ему вернуться в семью. В ту пору это было трудное, даже страшное путешествие. Кроме того, я ждала ребенка, твоего отца.
Мы долго ехали по замерзшей реке. У нас был лучший извозчик на свете. Он никому не давал обогнать нас, а тем, кого мы догоняли, кричал: «Долой! Долой!». Люди смеялись и махали нам вслед. Степан был не просто лучший извозчик — он шутил, пел, и мамушка — она знала все песни — подпевала ему. Я не умею петь как она. Со мной, внутри меня, будто в своей колыбельке, ехал ребеночек, но хлопот мне не причинял, — она засмеялась своему сравнению. — Он с той поры стал очень терпеливым ребенком, — добавила она и замолчала.
— Представь, — продолжала бабушка, — какая красота была кругом. Заснеженные деревья казались сказочными, а заиндевевшие ветки берез в неярких солнечных лучах походили на кружева. Кругом тишина. Снег искрился на солнце и потихоньку становился розовым, когда день клонился к закату. В то время в наших краях не было грохочущих поездов, распугивающих диких зверей, и нам довелось видеть множество всякой живности: лис, норок; маленькие горностаи с черными хвостами постоянно перебегали нам дорогу. Когда появлялось солнце, из своих укрытий показывались голубовато-серые белки и резвились на укутанных снегом сосновых ветвях, взметая снежную пыль.
Эти прекрасные картины лесной жизни поддерживали нас в трудном путешествии через замерзшие болота, реки, леса и голые равнины. Оно утомило бы всякого, не говоря уж обо мне, беременной женщине. Только тот, кто когда-либо ездил на санях, представляет себе все неудобства подобных путешествий: замкнутое пространство кибитки, которое надо переносить часами, отсутствие элементарных удобств, убогость станций, а главное — стихию.
Мамушка, Анна Дмитриевна, видавшая последствия обморожений, постоянно оглядывала мое лицо, не появились ли белые пятна, и терла мне щеки. Еда в корзинах замерзла, и на перегонах мы вынимали взятых в дорогу жареных куропаток и держали их за пазухой, чтобы оттаяли. На станциях всегда были кипящий самовар, чай и хлеб. Но отдыхали мы недолго, пока меняли лошадей, и снова в путь. Время было дорого, терять его нельзя, ведь неизвестно, что ждало впереди.
Русский человек привычен к снегу и морозу, это часть его существования, особенно на севере. Но даже для северянина наступает иногда предел. Однажды тройка выехала в ясный морозный день. Начало сильно холодать, да так, что ворона, замерзнув на лету, камнем упала на дорогу. Такой мороз бывает нечасто. Все замерло. Две фигуры на облучке почти не двигались. Мы сидели в кибитке, прижавшись друг к другу, пытаясь сохранить тепло. Никто не произносил ни слова. Ноздри и веки слипались, даже дышать было трудно.
Тяжелая изморозь словно пеленой накрыла кибитку, в двух шагах ничего не было видно. Только внутреннее чутье Степана помогало нам не сбиться с пути. Лошади измучились, всхрапывая и вскидывая головами, они боролись за каждый вдох. Степану пришлось сойти и прочистить им ноздри ото льда. Жуткий холод туманил рассудок. Путники уже были близки к опасному моменту, когда человеком овладевает полное равнодушие ко всему, как вдруг в снежном тумане показался станционный дом.
Мы стащили с себя тяжелые шубы и валенки. Хозяйка вытащила из русской печи горшок гречневой каши и горячее молоко, поставила на стол кипящий самовар и подала свежий каравай черного хлеба.
В доме имелась горница для особых гостей, чисто и скромно обставленная, члены семьи ею почти не пользовались. В углу икона, перед нею лампада — крошечный неугасимый огонек, на крашеном полу домашние половики, и гордость хозяйки — кровать с высокими перинами и горой подушек. Обессиленные тяжким испытанием, мы с матерью рухнули в мягкое тепло и сладкое забытье. Павел Михайлович устроился на матрасе на полу, а Степану досталось самое теплое место — с хозяйскими ребятишками на печке.
На следующий день с утра разыгралась пурга. Ехать было нельзя. Три дня сидели как на привязи в этом доме, мучаясь тревогой. Лишь на четвертый день погода переменилась, и мы снова тронулись в путь.
Установились ясные морозные дни, холод был терпимый. В один из вечеров тройка свернула в деревню, находившуюся в стороне от почтовой станции, где условия ночевки, по словам проезжавших, были получше. Лошади весело бежали по залитой лунным светом дороге и вдруг, без всякой видимой причины, резко прибавили ходу.
— Волки! — крикнул Степан. — Держитесь!
Лошади раньше людей почуяли волков. Вглядевшись во тьму, я увидела зеленые точки, мелькавшие за деревьями и двигавшиеся в том же направлении, что и мы. Мама, испытывавшая перед волками суеверный страх, была твердо уверена, что ими владеет злой дух. «Господи, защити нас», — крестилась она, отгоняя всякую нечистую силу.
Ошалев от страха, лошади несли, не слушая вожжей. Кибитку бросало из стороны в сторону и било на замерзших колеях. Казалось, она вот-вот перевернется и выбросит нас, и тогда — верная смерть. И тут, к счастью, на склоне холма появились оранжевые огоньки деревенских изб. Жители уже услышали неистовый звон бубенцов. Громкий хор собак, заливавшихся лаем, разбудил тишину ночи. Тройка влетела в открытые ворота одного из дворов и встала, почуяв спасение, в кольце его изгороди. Лошади дрожали в облаке пара, пена падала с их морд.