Зато Гречанинов — женился; так стала мадам Середина — мадам Гречанинова; и Гречаниновы стали являться; она — точно помесь гречанки со старою ящерицей; носик — клювиком; сухенькая; глазки — точно агатики или — жестокие кончики игл дикобраза; не то в черном фоне — камея желтявая; не то — «фейль морт»; сердце — тоже: «фейль морт»; очевидно, ее первый муж,
Середин, прибегал от нее: отмерзать; оттого он кидался: хватать и жать руки. Второй муж ее, Гречанинов, был маленький; и — во всех смыслах; стиль музыки — помесь «рюссизма» с гнильцом модернистическим; был сладко-кисл, робко-дерзок; капризно заискивал он, все присаживаясь к крупным силам; сев к Брюсову, — он модулировал, скажем, в дэс-молль; но вот — Энгель входил, мрачно-прямолинейный; глядишь — Гречанинов, став честным це-дур, — перестал модулировать: «Конь… в поле пал», — напевает он носиком цвета вишневого.
Лучше развалистый, вечно чудивший Желяев, садившийся — битое стекло в ухо нам сыпать; и скрябинское «Vers la flamme» — оглашало «Эстетику».
Вовсе свой — Марк Наумович Мейчик, в любую минуту готовый присесть, заиграть, как и культурный и мило-любезный Игумнов.
Корещенко с Кочетовым, этим старым коням, как зениту надир, — соответствовала пара едких, сухих теоретиков музыки, дерзких насквозь: Н. Я. Брюсова и с иронической задержью молча сидевший Яворский. Как ящерка верткая, словоохотливая сестрица поэта, с малюсеньким носиком, с лбиною, напоминающей мне крепостной бастион, предлагала — научно: не переладить ли все лады — в нелады? Не построить ли нам неуряд — в звукоряде? А может, — ушами китайцев нам слушать созвучия? (А — почему не слоновьими? Большие уши!) Блестящая головология! Брюсова, скалясь на «Wohltemperiertes Klavier», писала статьи, волновавшие Метнеров. Молчаливый Яворский, повязанный шарфиком, не реагировал, склабясь: вот чем, — неизвестно; умом перерос даже Брюсову он, что-то медля творить из не-музыки — музыку; его учебник читал еще в верстке с почтением; безвдохновительна была все ж молчаливая эта «адамова голова»; и живей была Брюсова; годы носила в кармане она «целотонную» гамму, чтоб, вынув ее, как завернутый клубиком метр, измерять сантиметрами — Баха, Бетховена, следуя принципам братца: — «Измерить и взвесить!»
Мой друг, Э. К. Метнер, от этого — может быть, и заболел странной формы болезнью: недомоганием ушных лабиринтов, сопровождаемым рвотой и обмороками; от целотонных гармоний он корчился; но к проповеднице их относился с сухим уваженьем:
— «Вот умница! Но — голова — не своя: костяная, привинченная».
Да — вот: что у кого; у Яги — костяная стопа, а у Брюсовой глаза — агаты блистающие; но зато — головной аппаратик работал без промахов: «тики-так, тики-так» — громко, отчетливо; ну, а: где мелос? Он — выкладка цифр, наименьшее кратное…
Успокаивал Борис Борисович Красин, большой, добрый, нежный: — с подревом мелодий мне в ухо; ревел, — и показывал пальцем на «рарарара», выползающее, точно уж, из ревевшего рта: целина — непочатая эта меня освежала; он, видя меня удрученным, брал под руку:
— «Едем, Борис Николаич, — в Монголию: степь-то какая; послушаем бубен шамана!»
Какой-то из братьев его жил в Монголии; Красин, туда исчезая, являлся цветущим, басистым, коричневым:
— «Ах, как шаман в бубен бил!»
Раз воспел он Монголию, — так, что едва я туда не уехал; побег был задуман давно; но бежал — не с Б. Б., а с Тургеневой, Асей: на запад. Б. Б. добродушно подмигивал «переворотом»; он многое знал, вероятно, от брата Л. Б., роль которого нам неизвестна была.