Автобус набирал скорость, и от общих наблюдений я обратилась к частным — познакомилась со своей соседкой. Екатерина Иосифовна оказалась вообще не ростовчанкой. Пока автобус пробирался сквозь субботний поток машин в центре города, я узнала, что ее еврейские родственники все похоронены в Белоруссии. Могилы отца, фронтовика и орденоносца, и матери, врача партизанского отряда, находятся в Минске, а много других родственников и свойственников, которых Екатерина Иосифовна смутно помнит из довоенного детства, лежат в таких же безымянных коллективных ямах, как Змиевская Балка, Бабий Яр. Сама Катя всю войну провела с матерью в лесу у партизан, потом жила и училась в Минске, вышла там замуж, родила двоих детей, схоронила родителей и мужа, и вот уже третий год, как переехала к дочери и зятю в Ростов. А в Змиевскую Балку она решила поехать потому, что вряд ли уже соберется в этой жизни в Белоруссию поклониться родным могилам.
Я же в ответ пересказала все о своих долгах перед двоюродными бабушкой и дедушкой.
А за окнами автобуса уже мелькали бугры и овраги ростовских окраин, и я все ждала, когда же появится монумент, установленный в Змиевской Балке в семидесятые годы в память о трагедии. Представлялось мне что-то гротескное, царапающее душу. Что-то вроде «Граждан Кале» или бухенвальдских фигур.
Вот последний спуск, последний подъем, и автобус остановился. Выбравшись из него, ищу взглядом место, возле которого хотелось бы постоять, положить мои цветы или пусть камешек, снять головной убор или надеть его, как это делают евреи. Ничего такого нет. Вижу в сотне метров от автобуса круглый, плоский павильон, но наши гиды — хеседские волонтеры и служащие, щедро оделив всех минеральной водой в удобных легких пластиковых бутылочках, влекут нас в противоположную сторону, вниз по тропинке, настолько узкой, что на дно котлована мы спускаемся гуськом.
Примерно на полпути к цели мы минуем тот самый монумент, о котором тридцать лет назад писали ростовские газеты. Но, сказать честно, никто не только не подходит к памятнику, но мы едва поворачиваем головы в его сторону. Он не имеет никакого отношения к тридцати тысячам евреев, в основном женщин, детей и стариков, расстрелянных на этом месте. Это стандартное бетонное сооружение: мужчина в расцвете лет со связанными руками и молодая женщина, одной рукой придерживающая ребенка, другой прикрывающая глаза. Фигуры вылеплены в духе казенной эстетики Вучетича, исполнены силы и мужества.
Почему этот безликий памятник, уместный для рядового мемориального захоронения времен войны, оказался в этом особом, трагическом месте? И я, при всем моем сострадании ко всякой невинно пролитой крови, проношу свои астры мимо. Они предназначены бабе Лиде и дедушке Мише.
А мы все спускаемся и спускаемся, пока не оказываемся на дне глиняной чаши, окруженной холмами. В ее центре, на цементированной площадке, вырывается из решетки вечный огонь. Мы рассеялись вокруг огня, поджидая тех, кто еще идет по серпантину. Этим идущим цепочкой людям подошли бы монашеские одеяния с капюшонами и свечи в руках. Так шествуют к алтарю — на молитву или на камлание.
И действительно, когда все спустились и окружили вечный огонь, началось поминальное действо. Какой-то работник хеседа, видимо историк, рассказал, что накануне «акции» жителям окрестных домов было приказано закрыть окна и двери. Но и сквозь закрытые ставни, сквозь занавешенные окна были слышны шум подъезжавших машин, крики, выстрелы автоматов. Рвы для захоронения были выкопаны заранее военнопленными, и туда зондер-команда столкнула всех убитых, раненых и даже уцелевших от пуль. Затем постреляли и побросали в эти же ямы красноармейцев и засыпали землей. И еще несколько дней балка шевелилась и глухо стонала.
Детали известные по литературе, но от этого не менее трагичные. Новостью для меня было только одно: в Ростове совершилась одна из самых крупных акций по уничтожению евреев — по приблизительным подсчетам, от двадцати семи до тридцати тысяч.
Затем речь держал представитель администрации. Он поклялся, что никогда антисемитизму не будет места на донской земле, отметил заслуги еврейской общины в жизни города и в деле воспитания интернационализма и патриотизма. Он также обещал всяческую властную поддержку всем благим начинаниям.
Завершилось все кадишем. Мужчины надели ермолки, раввин в центре круга накинул талас и стал читать на иврите, время от времени воздевая руки. Народ слушал в мрачном молчании. Кто-то пытался воспроизводить его жесты. Когда равви умолк, мы смогли по очереди подойти к вечному огню, и многие действительно положили камешки, а некоторые, как я, цветы. И потянулись той же цепочкой наверх, но уже по противоположному склону, возвращаясь к круглому зданию с другой стороны.
Сооружение оказалось мемориальным музеем, и я устремилась туда, воображая найти в нем проскрипционные списки жертв, вроде тех, что читала в сталинградском музее на Мамаевом кургане или в Новосибирске возле монумента Родине-матери (фамилии павших воинов собирали по всей области, и эти скорбные доски, вздымающиеся за спиной «mater dolorosa», пополняются по сей день, и люди приезжают сюда со всего бывшего Союза — ведь для многих это единственное место, где можно помянуть родных). Еще я вспомнила шесть тысяч фамилий на стенах Консьержери, которые более чем через двести лет напоминают о жертвах гильотины.
Но меня ожидало разочарование. Музей внутри представлял собой плохо освещенную комнату, стены которой были увешаны опять же стандартными, правда, сильно увеличенными, снимками рвущихся в бой танков, бойцов батальона Мадояна, первыми ворвавшихся в Ростов в сорок третьем, Рейхстага, покрытого победными надписями. Так же неконкретны, безлики были экспонаты в ящиках под стеклом, расположенных по периметру помещения. «Единицы хранения» — опять же фотографии: Ростов до войны, военные руины, восстановление города; цифры наших экономических и культурных достижений.
Все здесь было лишь для галочки, для оправдания невысоких окладов маленького штата. Которого, кажется, сегодня и на месте-то не было. Во всяком случае, когда я захотела поговорить с кем-нибудь из сотрудников музея, никого не обнаружилось. А на мои вопросы ответил какой-то волонтер-историк из хеседа. Он подтвердил мое предположение, что мемориал создавался под давлением какой-то политической ситуации и как памятник жертвам фашизма вообще. Педалировать трагедию геноцида категорически запрещалось. Упор делался на военнопленных, подпольщиков и просто арестантов, которых во время оккупации расстреляли и закопали здесь же. А то, что их было несколько сотен, а евреев двадцать семь тысяч, — нигде не упомянуто.
— А какие-либо списки убитых в музее существуют? Кто-то позаботился собрать фотографии, вещи, сведения об этих людях?
Конечно, нет. Хотя известно, что аккуратные немцы каждую будущую жертву внесли в регистрационные журналы со всеми анкетными подробностями. И журналы эти сохранились. Где они валяются? В архивах КГБ? Или на мусорной свалке?..
* * *
Нас опять усадили в автобусы и повезли в город. В две минуты невзрачный музей скрылся из виду. И я осталась в полном недоумении — сделала ли я то, к чему стремилась? Почтила ли память моих родных? Конечно, этот пустующий, бездушный музей и этот казенный памятник не тронули моей души — они ведь ничего общего не имели с проклятыми и убитыми в Змиевской Балке.
Ну, а эта поминальная молитва на иврите, эти ермолки, эти ритуальные камешки? Как они сопрягаются с тем особым племенем советских евреев, наших ростовских евреев, выходцев из Украины и Белоруссии, для которых языком предков был идиш, но уже из него они знали лишь десяток-другой слов да пару местечковых анекдотов. А большинство ограничивалось несколькими ругательствами — «мишигинер», «кишинтухес», «шлимазл»…
Между тем у каждого из них были собственные судьбы, простые и сложные, веселые и грустные, коротенькие и длинные, но совершенно неповторимые, как любая человеческая жизнь. И эти судьбы нельзя было объять, исчерпать абстрактным обращением к далекому богу. Они заслужили хотя бы по строчке в книге бытия, по отдельной строчке, чтоб ее мог прочесть если не этот суровый старец в облаках, то хотя бы живущие на земле.
И вылезая из автобуса на полпути от Балки к хеседу (поближе к собственному дому), я поклялась рассказать историю хотя бы тех двоих, которых я знала. Пусть это будет моя поминальная молитва.
(Продолжение следует).