Было, увы, и другое, в чем нельзя не признаться. Выросшие в послеоктябрьский период, впитавшие жесткие догматы политических установок того времени, мы не всегда могли полностью отрешиться от них. Темная пелена застилала нам глаза. Не приемля публичного надругательства над Пастернаком, мы, например, как я уже писала, считали публикацию «Доктора Живаго» за границей «непатриотичным поступком», достойным сожаления и т. п. Это было результатом длительного извращенного воспитания наших чувств и помыслов, которое не могло сразу выветриться из них. Мне кажется, что и многие члены Союза писателей, клеймившие Пастернака, думали так же. И все же их поведение в этой травле для меня остается непонятно. Пусть даже Пастернак оказался не прав, но как они могли мордовать уже старого, измученного долгими годами отчуждения талантливого поэта, исключить его из Союза, травить, ускоряя его смерть? Почему у большинства не хватило мужества отказаться от участия в этом гнусном спектакле? Ведь им, крупным, известным писателям, ничего не грозило — ни смерть, ни тюрьма, ни бесчестье, в конце концов, может быть, временная немилость, задержка очередной публикации. Зато за участие в травле грозил вечный позор и умаление их посмертной славы. Вольно или невольно этот инцидент стал проверкой нашей интеллигенции на нравственную зрелость. И она в массе своей этой проверки не выдержала. Не выдержала она ее и во многих других случаях: во время процесса Синявского и Даниэля, высылки Солженицына, Ростроповича, преследований академика Сахарова, во время наших военных вторжений в Венгрию в 1956 году, в Чехословакию в 1968.
Со старыми традициями далеко еще не покончили. Они тяготели над нами. Нас по-прежнему давило тоталитарное государство, не ставившее ни в грош человеческую личность. Изменения были незначительны, носили косметический характер, а к концу восьмидесятых годов и вовсе подсвечивались рецидивами ностальгических воспоминаний о Сталине. Эти воспоминания подогревались сверху, в официозной прессе, кинематографе, особенно в фильмах о войне, где снова замаячила знакомая фигура, френч и фуражка, жестокое усатое лицо с коварным прищуром непроницаемых глаз. Но ностальгия по «блистательному» прошлому шла и снизу. Она выражала своеобразный протест против общего развала нашей общественной жизни. Отчаявшись построить «социализм для всех», который так долго обещал нам Сталин, а позднее Хрущев, принося во имя этого неслыханные жертвы, чтобы «догнать и перегнать» США, брежневское руководство по сути дела предоставило людям право каждому строить себе «свой социализм»: грабить напропалую казну и сограждан, сладко есть и пить, строить роскошные дачи, покупать автомобили, не слишком утруждая себя работой на общее благо. Эта невысказанная идея — добывать социализм для себя — охватила все общество сверху донизу. После мучительного напряжения предшествующих сорока лет, пережитой боли и крови, она породила иждивенчество, нежелание работать, пренебрежение общественными идеалами, небывалый карьеризм, повальное воровство и взяточничество. На глазах все разваливалось: поезда, раньше ходившие аккуратно и обставленные минимальным комфортом, стали ходить с опозданием; письма и посылки, особенно ценные, стали пропадать или шли чуть ли не десять дней из Москвы в Ленинград; магазины постепенно пустели, но все можно было достать за взятку или по блату и т. п.
Ощущая этот развал, люди, в том числе и молодые, в поисках какого-то выхода обращали свои взоры к Сталину, видя в нем человека порядка, дисциплины, победы и высокого престижа страны сразу после войны, забывая или не зная о тех ужасах, которые сопутствовали его политике. Вот тогда-то на ветровых окнах грузовиков, а иногда и такси стали снова появляться портреты «незабвенного» вождя как символа этого вожделенного порядка. Бедная наша страна, не знавшая другого порядка даже в своих мечтах!