Когда умерла Н.А.Сидорова, мне было сорок шесть лет. Я была в полном расцвете творческих сил и последующие двадцать пять лет пробивала себе все более широкую дорогу в науке: успешно вела преподавание в университете, писала и печатала много работ на разные темы, в том числе и теоретических. Всего этого я добилась большим повседневным трудом. Сейчас я думаю, что в моих лекциях и работах, наверное, не было особого блеска, но они всегда отличались большой тщательностью, осторожностью выводов, хорошим научным стилем, которому я обязана фундаментальной школе моих учителей. Этот стиль в меру своих возможностей я старалась привить своим ученикам. Все они также работали ровно, копали глубоко, успешно защищали диссертации, а потом заняли достойные места в нашей науке и вузовском преподавании. Сегодня они составляют неплохую обойму медиевистов.
В шестидесятые годы С.Д.Сказкин все время хотел сделать меня заведующей кафедрой после своего, очевидно, уже планировавшегося ухода из университета. Учитывая планы С.Д.Сказкина, наш декан И.А.Федосов настаивал, чтобы я вступила в партию, поскольку без этого не могло быть и речи о моем заведывании кафедрой. В душе жило чувство, что я по праву заслужила это место, поскольку фактически повседневно руководила кафедрой уже многие годы. Однако, как и прежде, уклоняясь от вступления в КПСС по причинам, о которых уже говорилось, разумом я понимала, что это место не для меня, поэтому я не слишком стремилась к тому, чтобы занять эту престижную должность. У меня вообще не было особых склонностей к администрированию, и я предпочитала этому рост моего научного авторитета. Не буду подробно рассказывать о всех перипетиях моей научной карьеры, как и о развитии советской науки в те годы. Это сюжет для специальных и более детальных воспоминаний, хотя и небезынтересный. Скажу лишь несколько слов об общей атмосфере тех лет и возможностях, которыми располагали тогда наши историки.
После 1956 года, как я неоднократно говорила, стало намного легче дышать, а следовательно, и работать. Постепенно отступал или, вернее, менял свое качество присущий нашей жизни страх. Теперь это был уже не страх постоянной угрозы смерти либо многолетнего заключения, но страх проработок, потери места работы, превращения в «невыездного», страх неудачного развития карьеры. Этот «облегченный» страх подогревался новыми выпадами уже и Хрущева в отношении художников, Пастернака, а при сменившем его Брежневе, против Синявского и Даниэля, Солженицына, других вольнодумствующих интеллигентов. Страх уже не был тотальным. Он не мог приостановить появление открытых диссидентов, людей, стремившихся выехать за рубеж, несмотря на все гонения, суды, аресты, запреты на выезд, «психушки». Эти люди уже не боялись высказывать свои мнения, распространять «самиздатовские» книги, писать художественные и публицистические произведения, шедшие вразрез с официальными требованиями. После тридцатилетнего безмолвия это воспринималось все же как сдвиг, пусть самое маленькое, но расширение окружавшего нас пространства. Однако нельзя забывать и другого, — масса народа по-прежнему безмолвствовала и, скорее, осуждала этих смельчаков. Чем это объяснить? Отчасти, конечно, тем, что страх оставался в порах наших исковерканных душ. Не было уверенности, что кошмары сталинских лет не вернутся, особенно после крушения Хрущева. Поэтому мы с Эльбрусом, например, предпочитали по-прежнему молчать за стенами нашей квартиры, хотя отлично понимали справедливость многих диссидентских выступлений, в частности обличающий пафос сочинений Солженицына. Я никогда не была поклонницей его писательского таланта, но его смелость в отношении нашей мрачной действительности и страшного прошлого внушали уважение к нему.