Подруги предлагали остаться со мной на ночь, но я отказалась, не хотела осложнять их и так очень трудную жизнь. Расцеловав меня, они ушли. Я осталась одна, о сне, конечно же, и не думала, но как-то получилось, что, присев на кровать, и на минутку закрыв глаза, я открыла их снова, когда было уже утро. В окна светило солнце. Выглянув, увидела, что снега за ночь навалило еще больше. Держался он крепко и хрустел. Очевидно, опять сильно, несмотря на раннюю весну, подморозило. В комнате было очень холодно, даже слегка морозно, печурка давным-давно затухла. Из полуоткрытой дверцы был виден мертво-серый пепел, грязный и пористый, как застывшая мыльная пена от стирки. Но затапливать печурку я не хотела, это заняло бы очень много времени, так как сначала нужно было вычистить и выбросить всю нагоревшую с вечера золу. Для этого у меня времени не было. Я спешила в больницу, чтобы узнать, как мама себя чувствует.
Расстояние от нашего дома до больницы было очень большое, пешком нужно было идти, и то если быстрым шагом, не менее полутора часов. Ходить в морозы так далеко становилось все труднее, поскольку вся обувь, какая у нас имелась, истрепалась за годы гражданской войны, а о том, чтобы купить новую, не приходилось и мечтать. Летом еще кое-как можно было обходиться. Мы научились вязать туфли из тонких бечевок, подошву к ним пришивали или из толстого сукна, или из картона. Но зимой, в морозы, в таких туфлях не походишь, если не хочешь отморозить себе ноги, поэтому необходимо было изобретать что-то другое. У меня осталась более-менее приличная только одна пара туфель, и то летняя, из белого полотна, но на настоящей кожаной подошве. Каблуки совсем стерлись, полотно разлезалось, но подметки еще держались. Зимой в морозы, да еще при таком количестве снега, в этих туфлях не выйдешь. Ноги моментально промокнут, несмотря на еще почти целую подметку. К счастью, у нас еще с хороших времен оставались боты. До войны мама надевала их на тоненькие туфельки, когда ездила в театр или в гости. Боты были из черного фетра и опушены черным мехом. От меха уже давно почти ничего не осталось, моль съела (ей тоже за эти годы что-то есть надо было). Если не считать съеденного меха, боты держались отлично, и я, надев свои летние полотняные туфли, нырнула в мамины черные боты. Они были мне немного велики. Надела пальто, зимнего у меня уже не было, мы его на что-то выменяли, осталось для зимы весеннее пальто, но не так уж в нем было холодно. Во-первых, если двигаться очень быстро, то скоро согреваешься, а во-вторых, можно сверху намотать на себя большой теплый платок из оренбургской шерсти. Этот платок тоже когда-то являлся роскошью, он был связан из тончайшей, очень теплой ангорской шерсти, и был практически невесомым. Лучшие его времена давным-давно прошли — из серебристо-серого он сделался мутно-грязного цвета, но другом остался верным, как и в самые свои блестящие времена молодости, славы и всеобщего обожания. Хотя, пожалуй, и теперь этот платок пользовался у нас не меньшей любовью. Теперь он творил великое дело, спасая нас зачастую от воспаления легких. Я закутала голову платком, повязала его через плечи и грудь, завязала узлом на спине, сразу же согрелась и выбежала на улицу в морозное снежное царство.
Идти было очень трудно, туфли болтались в ботах и натирали ноги. Я только теперь сообразила, что из подростка превратилась в молодую барышню, которая давно отвыкла бегать. Бежать в обычно довольно удобных ботах сейчас было очень трудно — я еле удерживала ноги, чтобы не вывихнуть щиколотку. Как не старалась я поскорее добраться до больницы, все же боль в натертых ногах заставила меня замедлить ход. Даже просто идти стало трудно. Натертые ботами ноги жгло так, будто на открытую рану насыпали соли. В конце концов я кое-как добралась до больницы. Это было угрюмое темно-красное кирпичное здание, казавшееся особенно мрачным на фоне свежевыпавшего за ночь снега. Это здание на нежнейшем белоснежном облаке казалось куском начавшего протухать мяса. За главным зданием тянулись нескончаемыми рядами такие же мрачные и унылые постройки. Было несколько входов, но только к главному подъезду была протоптана еле заметная дорожка. Здесь даже главную дорогу некому было вымести. Я вошла в главное здание, начиная трястись не то от холода, не то от страха и неизвестности. Теперь мне кажется, что я тряслась от холода и ужаса. Но тогда я, конечно же, вообще ничего не заметила, так как о себе не думала. Даже не могу вспомнить, что я могла тогда чувствовать, кроме нетерпения поскорее узнать, что с моей мамой и где она.
В огромном холле, куда я попала, войдя с улицы, почти не было свободного пространства для прохода. Вся комната была занята лежащими людьми в самых разнообразных и невероятных позах. Лежали они на койках или прямо на полу. Было поразительно тихо, только откуда-то, как будто с потолка, неслись заглушенные стоны, вздохи и чье-то бессвязное бормотание. В помещении было немного теплее, чем на улице. Запаха дезинфекции, присущего больницам и так прежде знакомого мне, совсем не было. Стоял в этой огромной комнате какой-то тошнотворный запах тления. Я растерялась, спросить, где мне найти маму, было не у кого. Кроме валявшихся, как тряпичные куклы, больных, никого не было видно поблизости. Я стала осторожно пробираться между почти вплотную лежащими больными. Некоторые из них открывали глаза и смотрели на меня непонимающим, пустым взглядом. Я внимательно присматривалась к каждому из них, чтобы не пропустить маму, которая могла быть среди них. Наконец, я пробралась в какой-то коридор, и там увидела женщину в некогда белом халате. Она еле передвигала ноги не то от смертельной усталости, не то от уже захватившей ее болезни. Эпидемия сыпного тифа свирепствовала не только в этом мрачном учреждении, а по всей стране. Это был первый стоявший на ногах человек, которого я встретила здесь, несмотря на усталый и отрешенный взгляд ничего не выражающих глаз. Я подошла к ней и спросила, где я могу найти больную, которую только вчера вечером сюда привезли. Она посмотрела на меня, не меняя безучастного выражения, как и до того, как я подошла к ней, и на ходу сказала: «Привозят и увозят, милая моя, здесь людей каждый день. Не запомнишь. Иди и сама ищи того, кто тебе нужен. Найдешь — хорошо». Потом уже издали добавила: «А не найдешь, может быть, и того лучше. Жизнь проклятая». И завернула за угол коридора, будто и не было ее никогда.
Легко сказать: «Иди, ищи». Если не повезет, и маму положили где-нибудь в дальнем крыле здания, то искать придется несколько часов. Но ничего не поделаешь. Стараясь взять себя в руки и не зарыдать во весь голос, я отправилась на поиски. Пришлось подходить близко к каждому больному и пристально всматриваться. Не многие из них лежали с открытыми лицами, спокойно вытянувшись. Некоторые лежали, свернувшись клубком и засунув голову под одеяло, у многих и одеял никаких не было, а вместо них у кого пальто, у кого платок. Очевидно, в чем их сюда из дома привезли, в том и положили. Некоторые больные и вовсе были прикрыты кучей каких-то невообразимо грязных и изорванных тряпок. Маму я совершенно неожиданно нашла в этой же комнате. Кроватей свободных, вероятно, уже не было, поэтому она лежала прямо на полу у дальней от входа стены. В этом углу было тесновато. Окна были только в фасадной стене. Шли они рядами, по три с каждой стороны от парадного входа. Но эти окна были настолько грязными, стекла такими мутными, что даже яркий солнечно-снежный свет не мог пробиться через эту пелену грязи. Там, где положили маму, было и вовсе сумрачно, тем более что она лежала между коек, совсем как в какой-то звериной берлоге, и соответствующий запах царил в этом углу. Хотя от скученности здесь было теплее, чем во всей комнате, все же откуда-то постоянно тянуло холодным сквозняком.
Наклонившись радостно над мамой, я увидела, что ее лицо уже не было пугающе черного цвета, но оно показалось мне неестественно маленьким с глубоко провалившимися глазами. Она лежала совершенно спокойно, вытянувшись во всю длину. Я встала на колени и, боясь ее потревожить, тихонько склонилась над ней. Мама подняла на меня глаза, совершенно осмысленно посмотрела на меня, и вдруг вместо обычного маминого ласкового взгляда я увидела на ее лице отвращение. Она как будто увидела что-то страшно надоедливое и противное, потом вздохнула и отвернула голову к стене. Я ужасно растерялась. На все мои вопросы мама не отвечала, и так и не повернула ко мне голову. Обратиться здесь было не к кому.