Колесо, форма судна, домашний очаг, одежда, женщина, образование -- все навсегда подведено под свою вечную форму, все завинчено крепкими, геологических периодов винтами.
И, как бы в подтверждение мне, здесь сообщается последняя новость. Мать богдыхана устранила от престола своего сына и уже отменила его декрет относительно разрешения чиновникам стричь косы и носить европейское платье.
Сообщается это тоном, из которого ясно, что ничего другого к не могло выйти.
-- Но ведь коса -- признак рабства у вас, это маньчжуры заставили вас носить косу в память подчинения.
-- Да, конечно.
Ответ, напомнивший мне нашего русского человека. Он вам выскажет самый свой сокровенный предрассудок, от которого сын его отделается только в хорошей настоящей школе, но на высказанный вами протест он сейчас же согласится и с вами. Он согласится, но вы сразу в его глазах становитесь человеком не его закона, с которым он так отныне и будет поступать.
Капитан и матросы провожают нас за город.
Лавки, громадное оживление на улицах, неуклюжие телеги, носильщики, прохожие, крики, запах бобового масла...
Сегодня я опять съел беф-строганов! не от этого ли бобового масла страшная изжога и рот, как луженый,-- больше есть его не буду. Булки тоже только наполовину удовлетворили: они совершенно пресные, без корки, и что-то в них то, да не то: как-то отнят вкус хлеба. Но рис хорош. Вот и предместье города -- широкие улицы, пыль, солнце, тепло, сверкает взморье, и все вместе напоминает юг, где-нибудь в Одессе, на Пересыпи, когда едешь на лошадях из Николаева.
Капитан и матросы прощаются с нами и отдают приготовленные нам подарки: капитан подает сладкое печенье, похожее на наше кэк, но, увы! на том же бобовом масле! Матросы подарили нам печеных каштанов, груш, орехов.
Все это было так трогательно, так деликатно. Мы горячо пожали друг другу руки.
В. В. смеется и переводит:
-- Капитан говорит: "Э, вот человек, которого я хотел бы еще раз увидеть".
У большого капитана недоумевающее, огорченное, как у ребенка, лицо.
-- Так нигде и не заедете к начальнику? -- спрашивает В. В.
-- Нет, не заедем.
Попробуем без начальства,-- никто еще, кажется, так не пробовал путешествовать по Китаю.
Мы уже едем. Я с трудом высовываюсь и смотрю: все в такой же позе стоит капитан, я киваю ему, он тоже кивает, но, очевидно, машинально, как человек, который все равно уже не может передать, а я понять его чувство.
Толчок, и я падаю назад, и капитан, и его матросы, и В. В.-- все это уже отныне только память, воспоминание, нечто уже отрешенное от своей материальной оболочки, вечное во мне: сильный душой, большой ребенок, капитан, его скромные матросы, добрый возвышенный В. В.-- все в косах, все китайцы...
Веселое солнце, давно не виданные равнины, пахотные поля, сельские домики, мирная работа осени: молотят, свозят снопы, какие-то люди ходят с коромыслами на плечах, с двумя корзинками, привязанными на длинных веревках к концам. Остановятся, что-то захватят маленькими трехзубчатыми вилами с земли и положат в корзину.
-- Что они делают?
-- Собирают удобрение.
-- А эти что делают?
-- Выкапывают из земли корни кукурузы.
-- Для чего?
-- Для топлива.
-- Для чего они подметают там, в лесу?
-- Собирают листья для топлива.
Мы едем маленьким леском, береженым и холеным, подметенным так, как не подметают у нас дорожки в саду.
-- Неужели все леса так?
-- Лесов мало здесь. Все, конечно.
-- Рубят леса?
-- Леса сажают, а не рубят.
-- Что это за кучи?
-- Удобрительные компосты, навоз, ил, зола, отбросы, падаль.
Вот когда сразу развернулась передо мной эта пятитысячелетняя культура.
-- А это что за ящики из прутьев, с написанными дощечками, там, вверху, на этих шестах?
-- Это головы хунхузов; на дощечках написано, за что им отрубили головы.
О, ужас, полусгнившая голова равнодушно смотрит своими потухшими глазами.
-- Если б их не убивали -- жить нельзя было бы, надо убивать.
-- Но хунхуз и есть следствие жестоких законов.
-- Да, конечно,-- равнодушно соглашается мой кучер-китаец.
-- А тела их,-- говорит он,-- зарывают в одной яме, спиной вверх, с поджатыми под себя ногами и руками так, чтобы обрубленной шеей один труп приходился к задней части другого.
-- Зачем это?
-- Чтоб все смеялись.
Я возмущен до глубины души.
-- Такой закон.
Гнусный закон, который, кажется, только тем и занят, чтоб нагло издеваться над всем святая святых человека: уродует труд, женщин, мало того: в своей гнусной праздности, в своей беспредельной беспрепятственности издевается и над трупами.
-- Суд короткий -- некогда долго разбирать, много невинных здесь. Убили важного чиновника, за которого придется отвечать. Надо найти виноватых. Поймают каких-нибудь: признайся, а нет -- пытка,-- все равно, признается. А кто имеет деньги, может купить за себя другого,-- того и казнить будут.
-- Дорого покупают?
-- Как придется: и за пятнадцать долларов и больше.
-- Недорого.
-- Нет, недорого. Я сам из шанхайской стороны. Народу там много. Нас было всех тринадцать братьев и сестер. Из семи братьев нас четыре живых выросло. А сестер, как родится, на улицу выбрасывали. Только последнюю одна из Шанхая купила за доллар.
-- Зачем?
-- А вот, чтоб танцевать, петь. Там, в Шанхае, и здесь, и везде в Китае весело, много таких...
-- Что это за народ все идет?
-- В город идут, наниматься на работу.
-- А отчего они не работают на своих полях?
-- Потому что у них нет их.
-- Как нет? У каждого китайца своя полоска земли и своя свинка.
Кучер смеется.
-- Это вот все работают в поле тоже работники, не хозяева. Хозяин один, а работников у него много: десять, двадцать, шестьдесят есть.
-- Много земли у таких хозяев?
-- Не больше пятидесяти десятин: больше закон не велит.
-- Чья земля?
-- Хозяйская.
-- Нет, не хозяйская,-- говорю я,-- он только в аренду берет ее у государства.
-- Не знаю; всякий хозяин может продать свою землю, у кого есть деньги -- купить. Кто плохо работает, продать должен, кто хорошо работает -- живет.
То же, значит, что и в той части Маньчжурии, где я был.