В Корнеле я очутился осенью 1943 года, когда Советский Союз уже больше двух лет воевал, по воле Гитлера, на стороне демократий Запада. Осадившие Москву и Ленинград, немцы захватили Украину и проникли вглубь Кавказа. Напоровшись на упорное сопротивление и поражение в Сталинграде, бывшем Царицыне, ныне Волгограде, они начали отступать. Соответственно улучшившемуся положению на советском фронте, возрастали и симпатии и расчеты американцев, в частности, в Корнеле, на советскую мощь, на СССР и - начало всех начал - на Сталина. Я присутствовал на публичной лекции в университете профессора Сымонса, который знал русский язык и литературу и считался в Америке авторитетом в этой области. Лекция носила явно политический характер, полемически направленный против взглядов нью-йоркского "Тайме" и официальной американской позиции, - патриотической и защищавшей необходимость общей борьбы с агрессией Гитлера, но допускающей и критику советской диктатуры.
Не помню по какому поводу, но я побывал у Сымонса и был принят в его уставленном множеством книжных шкафов с русскими книгами кабинете. Мы мирно побеседовали короткое время, и на этом кончилось наше общение: ни Сымонс, ни я не искали его продления, очевидно ощутив, если не осознав, сразу, что мы разного "духа" или разного поля "ягоды". Я продолжал следить за почти всегда поучительными и интересными высказываниями американского специалиста по Пушкину, Толстому, Чехову, Достоевскому и советской литературе. И не без удивления и, признаюсь, не без некоторого удовлетворения, - конечно, непростительного, - натолкнулся на статью литературного критика Мотылевой в московских "Известиях", очень резко "отделавшей" Сымонса, вслед за его очередным посещением Советского Союза, за его несозвучность {177} господствовавшей в тот момент в Кремле линии, невзирая на то, что Сымонс многие годы считался среди американских литературоведов persona gratissima советской власти.
Бывал я неоднократно и на "парти", устраиваемых американцами - академиками и не причастными к академической среде. Эта своеобразная выдумка не пришлась мне, да и некоторым другим русским, по вкусу. Совместные встречи и общение с коллегами и теми, кого устроители парти считали нужным пригласить, конечно, не могли вызвать какие-либо возражения. И когда они бывали сравнительно кратковременны во второй половине дня или под вечер, стоя с рюмкой крепкого или сладкого напитка в руках, это было приемлемо. Но когда выпивка сопровождалась тем, что называлось обедом или ужином с самообслуживанием приглашенных, вынужденных стоять или, в лучшем случае усаживаться где и как придется и маневрировать картонной тарелкой на коленях и тем же стаканом или рюмкой напитка, которые неизвестно было, куда поставить, это было и зрительно мало привлекательно, - не говоря уже о постоянном риске пролить или опрокинуть содержавшееся в рюмке или на тарелке на собственные брюки или, того хуже, на платье соседки. Никаких общих разговоров на "парти", как правило, не выходило. Беседовали друг с другом случайные соседи или небольшие группы обыкновенно на профессиональные, академические, деловые или личные темы. "Парти" были похожи одна на другую и скучны, - их обыкновенно "отбывали" как служебный долг или для соблюдения приличия.
Корнельское наше сидение мало чем можно вспомнить. Оно протекало монотонно и безрадостно. Жена начала опять прихварывать и уже не выходила из этого состояния почти за всё время пребывания в Америке. Никаких развлечений не было, как не было ничего, что увлекало или отвлекало бы от повседневной рутины: ни интересных встреч, ни работы, которая захватила или поглотила бы, на это преподавание основ грамматики не могло, конечно, и рассчитывать. День был занят, времени даже нехватало, но вспомнить его было почти нечем. Так минуло полных девять месяцев - с сентября 1943 по июнь 1944 года. Никаких литературных плодов, кроме статей в "Новом Журнале" и "За Свободу", это в общем безмятежное житие не принесло. Я считал это время, как и проведенное в Боулдере, потерянным для себя, всегда чему-то учившегося и учившего.