— Самое известное Ваше произведение — «Два капитана».
Роман был построен на остросовременном материале, но его сюжетная поэтика сориентирована и на авантюрный роман, и на роман воспитания, и на детективный роман, и на идиллически–сентиментальный роман (если иметь в виду отношения Сани Григорьева и Кати Татариновой). Гротескны характеры Николая Антоновича и Ромашова. Критерии бытового психологизма для прочтения романа явно недостаточны. Этой многоязычной «исторической поэтикой» определяется и содержательный потенциал романа…
— Вероятно, это так, но я определяю смысл романа более конкретно, связываю его с очень важной для меня идеей. Первая книга романа «Два капитана» писалась в очень трудное время, когда я часто сталкивался с несправедливостью. И меня увлекла идея романа о справедливости. Таков главный смысл истории капитана Татаринова, сослужившего огромную службу родине, и истории поисков его экспедиции.
Я не думал, что это будет роман для взрослых, меня как раз интересовали дети. Роман и печатался одновременно и во взрослом, и в детском журналах. Мне хотелось внушить детям, что интересно быть добрым, честным, смелым. Что гораздо интереснее быть смелым, чем трусом. Саня Григорьев придерживался очень простых правил в жизни, а именно: быть честным, не притворяться, стараться говорить правду, оставаться самим собой в самых сложных обстоятельствах. Вот и я старался выразить эти принципы в моих героях. Они просты, но попытки представить их так, чтобы они были современными и трогали современного читателя, — это непростая задача.
— В структуре «Двух капитанов» просматривается принцип, который Б. Томашевский называл «связыванием новелл». Обрамляющая новелла — поиски Саней Григорьевым пропавшей экспедиции капитана Татаринова. Этот сюжет завязай уже в первом абзаце романа, а исчерпывается только к самому концу. Те же сюжетные линии, которые открываются по ходу главного конфликта, не уводят в сторону, а усиливают напряжение и читательский интерес. Сразу так было задумано или получилось в процессе работы?
— Роман «Два капитана» заключался сперва только в одной части, в одном томе с эпилогом. Но один читатель{Известный географ профессор Хромов.} убедил меня в своём письме, что я должен его продолжать. Правда, война помешала непосредственному продолжению работы. Материал был уже • подготовлен, но меня мобилизовали, и война заслонила этот роман. Но в конце войны я тяжело заболел, и вот в одной, потом в другой больнице я свой роман закончил.
— Отсюда можно сделать вывод, что сюжетная «пружина» к концу первой части «распрямилась» ещё не полностью: не только читатель — само произведение требовало продолжения. А потом не возникало ли у Вас желания что–либо изменить в романе?
— Вернулся ли я к нему? Меня в этом случае остановил успех этой книги. Она много читается и много раз переиздавалась, и мне не хочется спорить с читателями, которым она нравится.
Во второй части я впервые обратился к мысли, что, в сущности говоря, полярный лётчик такого типа, как мой Саня Григорьев, — это человек науки, потому что он изучает историю авиации, изучает историю завоевания Севера. И вот тут я хотел заглянуть в ту область души человека науки, которая кажется мне бесценной. Он не может солгать. То, что он говорит, то, о чём он пишет, будет проверено в тысячах лабораторий, будет выяснено, достиг он чего–нибудь или нет. Короче говоря — неизбежность правды. Мне кажется, что это основное требование и нашего времени. Эта мысль определяет смысл и композицию романов «Открытая книга», «Двойной портрет», «Двухчасовая прогулка».
— В финале очень многих Ваших произведений Вы ставите точки над "i". У Вас зло чаще всего побеждается добром. Вы даже нередко разрабатываете тактику победы добра. Не кажется ли Вам это немного старомодным, ведь в современной литературе гораздо чаще встречается открытый финал?
— Вы знаете, я вообще человек старомодный, так что ничего удивительного нет в том, что я пользуюсь старомодными приёмами в литературе.
— Ну, «старомодным» я сказала в кавычках, конечно, в смысле традиционности.
— А если в кавычках, тогда я должен Вам сказать, что в моём внутреннем состоянии, в моём душевном настроении всегда присутствует ожидание, что все как–то разрешится к лучшему. Самые тяжкие несчастья для меня только путь к тому, что жизнь изменится к лучшему и будет все хорошо.
— Ваши отрицательные герои часто фигуры гротескные, что и является причиной совершенно определённого читательского отношения к ним. Каково Ваше отношение к противоречивости человеческой натуры, противоречивости, запечатлённой литературной классикой?
— Вот я сейчас пишу роман, у которого ещё нет названия. Одним из его героев будет морской офицер, человек с очень дурным характером, но мне хочется, чтобы читатель пожалел его. Он любит, и любит без памяти, одну девушку. Вот этот просвет, этот оазис в его жизни… которым он очень дорожит, мне кажется, сможет заставить читателя отнестись к нему сочувственно.
Но я бы сказал, что я ничего не имею против того, чтобы читатель отнёсся отрицательно к моему Неворожипу из «Исполнения желаний», к моему Крамову из «Открытой книги», к другим подобным героям. Я не представляю собой исключение в этом смысле. В любом романе Достоевского вы ясно видите, кто заслуживает уважения, внимания и любви, а кто — презрения.
— В паше время возрос интерес к произведениям, в центре которых — образ писателя, образ художника. Какими побуждениями Вы руководствовались, приступая к работе над романом «Художник неизвестен», законченном в 1931 году?
— Вы знаете, этот роман не то чтобы был обойдён критикой. Я бы сказал, что критика тогда просто объявила его чуть ли пе манифестом буржуазии. Я не ожидал, что этот роман через столько лет привлечёт внимание историков литературы. Но оказалось, что вопрос об участии искусства в нашей жизни вообще — конкретный вопрос о том, может ли искусство принести практическую и необходимую пользу решительно всему, что происходит в развивающейся стране. Этот вопрос заставил вспомнить и мой роман «Художник неизвестен».
Я бы сказал, что два человека соединились в лице главного героя Архимедова: Николай Алексеевич Заболоцкий — от него я взял наружность, некоторую задумчивость и медлительность перед ответом на любой вопрос, который ему задавали, — и Хлебников, которого я очень любил. Я не был с ним знаком, но знал о нём очень многое, потому что мой ближайший друг Николай Леонидович Степанов был издателем первого и единственного пятитомного собрания сочинений Хлебникова. Так что я очень хорошо знал о его жизни, о его друзьях. Одним словом, я считал, что если говорить о новизне в литературе, то самой смелой новизной были, конечно, опыты Хлебникова.
— В романе судьба Архимедова трагична. Трагична и судьба художницы Лизы Тураевой в другом Вашем произведении— романе в письмах «Перед зеркалом». Случайно ли это совпадение?
— Нет, не случайно. Оттенок трагедии мелькает в произведениях Ахматовой, Пастернака, в лучших произведениях нашей поэзии и прозы. Я считаю, что, несмотря на какую–то необыкновенную внутреннюю весёлость, какую–то божественную энергию, с которой работал Булгаков, он все–таки тоже писал о трагедии. Поэтому я и думаю, что эта черта присуща всякой подлинно художественной литературе.
Мне кажется, что «Перед зеркалом» — мой лучший роман. Все, кто читал мои книги, знают, что я очень интересуюсь искусством. И в этом романе я попытался написать жизнь художника, который с трудом догадывается, что он художник, по, догадавшись, становится действительно мастером.
— «Двойной портрет», «Семь пар нечистых», «Косой дождь». Очевидно нравственно–публицистическое единство этих произведений, ставших откликом на весьма сложные жизненные явления. Они прочно входят в контекст литературы 60–х годов. Какова их роль в Вашем развитии как писателя?
— В это время я задумался над решением новой для себя стилевой задачи. Я задумался над значением лаконичности, которая ни в коей мере не только не должна была помешать глубине раскрытия общественной проблемы, а наоборот, помочь мне в этом. Единство содержания и формы на этом этапе предстало для меня как единство нравственно–социальной правды и повествовательной лаконичности.
Историю книги «Двойной портрет» я рассказывал в печати неоднократно — не буду её повторять. Скажу только, что впервые в жизни мне удалось столкнуть прототипов — живых людей, о которых я написал в статье и к которым вернулся в романе. Столкнуть в жизни в одной комнате лицом к лицу. Кстати, должен отметить, что в этом смысле на меня большое влияние оказал Казакевич, его принципы освоения жизненного материала.
В эти годы после заграничных поездок я написал повесть «Косой дождь», обнаружив, кстати, что я просто не в силах писать об иностранцах. Это заставило меня отдать все внимание русским, впервые отправившимся за рубеж. Действие «Косого дождя» происходит в Италии, но герои — русские, люди, которых я оценил и полюбил. О другом своём путешествии— в Люксембург, Бельгию и Голландию — я написал, придерживаясь того же непреодолимого стремления писать о своих, а не о чужих. С этим чувством я принялся тогда за большой очерк «Малиновый звон».
Читатель, может быть, не поймёт, почему я не в силах писать об англичанах, французах, итальянцах. Дело в том, что каждый раз, когда я принимаюсь за это дело, я сталкиваюсь с другим строем души, незнакомым мне. Чтобы чувствовать его, надо постигнуть его суть ещё в юные годы.
Что касается повести «Семь пар нечистых», я вернулся в ней к теме войны. Эту повесть я очень ценю, во–первых, за лаконичность, во–вторых, за острое оружие сюжета, который, мне кажется, удалось построить как бы вопреки его невероятности, однако основываясь на фактических данных. В этой повести заключённые с мужеством, которого от них трудно было ожидать, встают на защиту Родины. Действие происходит в первые дни войны. О чувстве, сплотившем их, я нишу в новой книге: «До войны никогда прежде я не чувствовал такой нежности к случайному другу, такого единства чувства, такой общности интересов». В «Семи парах нечистых» это состояние затмевает не только мелочи быта, но и трудности существования.
— Вы писали о своей юности в романе «Освещенные окна», который был закончен в 1975 году. Чем Вы объясняете желание вернуться в произведении к своей молодости, понять и описать свой внутренний мир?
— Вы знаете, в старости как–то задумываешься над всей жизнью в целом. Есть такая поговорка: «Смолоду бито, много граблено, под старость надо душу спасать». Так вот, чтобы «душу спасать», надо оценить, что было в молодости хорошо, а что не удалось. Воспоминания о молодости необходимы для работы, молодость идёт за мной по пятам, и я не собираюсь просто от неё отказываться.
— В юности Вы пробовали писать стихи, сейчас бросили это занятие. Почему?
— Сказать, что я пробовал писать стихи, это значит ничего пе сказать. Я пе только пробовал, я задавал себе задачу каждый день написать одно стихотворение. И это было годами, годами я пытался стать поэтом. Я пробовал себя в разных жанрах, вплоть до японских, которые совершенно неупотребительны в русской поэзии. Я написал множество стихов, и, как выяснилось примерно в 20–м году, плохих стихов. Это объяснил мне Осип Эмильевич Мандельштам, который, выслушав мои стихотворения, сказал мне задумчиво, я бы сказал, с любовью, снисходительно: «Вы знаете, от таких людей, как вы, надо защищать русскую поэзию». После такой оценки я, конечно, перестал писать стихи, а стал их отдавать своим героям. Можно ведь сделать так, чтобы герои писали стихи, тогда я за них не отвечаю. Так, я отдал некоторые, как мне кажется, лучшие, стихотворения моему Ногину в «Скандалисте». Потом ещё другим героям.
— «Освещенные окна» Вам, наверное, трудно комментировать, поскольку исповедь в авторских • комментариях не нуждается. Но Вы как филолог все же можете посмотреть на эту вещь со стороны. Книга претерпела несколько жанровых превращений. А в итоге сложилась трилогия романического характера — история молодого человека. Ее героя можно, пожалуй, даже должно воспринимать и как лицо не тождественное автору — не в смысле фактического несоответствия, а в плане чисто художественного качества. Это при всём том, что роман, как правило, рождается на основе вымысла, сюжетной гиперболы. Что бы Вы сказали об «Освещенных окнах», взглянув на роман «филологически»?
— Мне нетрудно прокомментировать «Освещенные окна», и я не только как филолог могу посмотреть на эту вещь со стороны. Задача привлекла меня своей новизной. Пи слова неправды. Для любителя фантастических превращений эго была довольно сложная задача. Может быть, поэтому я долго примеривался к ней и даже в некотором отношении решил её дважды. Первая часть — «Неизвестный друг» — была написана сначала как сборник рассказов о детстве и юности. Корней Чуковский, которому многие из этих рассказов понравились, отметил одну черту — самоиронию, которая, с его точки зрения, могла зачеркнуть всю книгу. И действительно, получая письма от читателей по поводу каждой новой книги, в связи с появлением «Неизвестного Друга» я не получил ни одного. Это для меня значило, что читатели подтвердили брошенное мимоходом, однако верное замечание Корнея Ивановича о том, что читатель не простит мне самоиронии, которой в книге было слишком много.