ФАДЕЕВ
У меня с Фадеевым были далёкие отношения, хотя во время одной бригадной поездки по Армении и Грузии мы перешли на «ты», и он упрямо защищал мой роман «Два капитана» от нападок Веры Смирновой. Тем большей неожиданностью было то, что весной 1955 года он позвонил мне по телефону — это было в Переделкине — и стал подробно, внимательно, как, впрочем, он всегда это делал, расспрашивать о моих делах и здоровье. Потом вдруг предложил пройтись. Мы встретились неподалёку от его дома, и начался этот, запомнившийся мне разговор. Он начался, кажется, с вопроса о продлении прав на литературное наследство Булгакова. И Фадеев огорчался, что ему не удавалось довести дело до благополучного конца.
Я спросил его о здоровье, он засмеялся и ответил, что его ничто не берет.
— Вот только бессонница мучает.
Года за полтора перед этой встречей я был у него в Кремлевской больнице, и он рассказал о том, как, измученный бессонницей, скатывал в ком множество снотворных, проглатывал их, забывался коротким беспокойным сном и через два часа просыпался с туманом в голове к опустошённым сердцем.
— Но именно тогда–то, — сказал он, — мне и удалось переломить себя, хотя это было чертовски трудно. Однажды я выбросил все снотворные и решил: сон или смерть. Конечно, в конце концов пришёл сон. Правда, на третьи сутки. А ведь какое это счастье — проспать подряд четыре часа! Ты ведь сам страдаешь бессонницей, ты меня понимаешь.
Разговор был лёгкий, даже весёлый. И так же легко Фадеев коснулся того, о чём я не мог бы заговорить.
— На этот раз меня продержали в Кремлевке четыре месяца. В общем, это было даже хорошо, потому что я много работал. — И он захохотал знакомым высоким смехом, который был какой–то разный у него — то искренний и мальчишески простой, то прикрывающий затаённую мысль.
Потом как бы мельком он спросил, читал ли я главы его романа «Черная металлургия», напечатанные в «Огоньке». Я ответил, что читал и что, судя но тщательности психологических зарисовок, которые следуют непрерывно одна за другой, можно представить себе, что это должно быть многотомное произведение.
И вдруг (я не знаю, откуда взялось это ощущение) скользнуло что–то совсем другое.
— Ты знаешь, я ведь решил оставить эту книгу, — так спокойно, как будто это ничего не значило для него, сказал он. — Не то что решил, но вдруг получилось, понимаешь, что я не могу продолжать её.
— Но ведь ты же был так увлечён, так энергично собирал материал, ездил в Магнитогорск, и, кажется, не раз?
— Да, ездил и собирал. А вот теперь, видишь, дело повернулось так, что я никак не могу кончить.
Он говорил уверенным голосом, в котором по–прежнему скользило стремление подчеркнуть, что ничего особенного не произошло и все обстоит превосходно.
Но за этим спокойствием мне почудилось знакомое отчаяние, связанное с неудавшейся работой, которое не раз испытывал и я.
— Но что же случилось? Откуда вдруг такое решение?
И я стал доказывать ему, что было бы преступлением отказаться от этого романа, для которого он так тщательно собирал материал.
— Да нет, понимаешь, там произошла такая история… Весь этот материал, который мне предложили, оказался ложным, совсем другим, чем я его принимал. В основе моего романа должен был лежать вопрос о прогрессе в промышленности, но во главе движения я поставил не тех людей, которым действительно были дороги интересы нашего народа…
— Ничего не понимаю.
— Ну да, это довольно сложно…
Он замолчал, и хотя это было сказано бодрым голосом уверенного человека, доказывающего себе и другим, что все обстоит благополучно, в нём снова прозвучало отчаяние.
— Постой, но ведь именно теперь–то тебе и нужно по–настоящему приняться за работу. Ведь то, что произошло, должно было не оттолкнуть тебя от романа, а как раз наоборот. Ты должен провести черту под всем, что уже написал, и продолжать роман, в котором всё встанет на своё место. Ты подумай, что это будет за книга. Рядом с неоконченным ложным романом возникнет другой, где всё будет правдой.
Он почти не слушал меня.
— Да, приблизительно то д<е советовал мне Твардовский. И Федин. Нет, ничего не выйдет. Я вообще понял, что литературе нельзя ставить определённую цель. Это держава, у которой свои законы.
Мы заговорили о другом, но я все же не мог успокоиться. Всю жизнь я жалел о напрасной работе, может быть потому, что работа мне всегда давалась с трудом, и я не мог примириться с мыслью, что удачно начатый роман будет медленно остывать где–то среди других начатых и брошенных рукописей.
— Может быть, ты все–таки попробовал бы пойти за своими героями — такими, какими ты их теперь узнал. Если ты не уверен в себе, они сами приведут тебя туда, куда нужно. Если ты будешь продолжать работу, книга начнёт складываться почти независимо от твоей воли, только не бросай её! Ты знаешь, книги — как женщины. Они не любят, когда их бросают.
Он снова засмеялся, на этот раз невесело. Уж не знаю, о чём он подумал, о книгах или о женщинах.
— Нет, ничего не выйдет. Ведь я всегда стараюсь высказать только одну мысль, но зато до конца. Так я писал «Разгром», и «Последний из удэге», и «Молодую гвардию». И в этом новом романе тоже была одна мысль, которая казалась мне очень важной. Она–то и вела вперёд книгу. А теперь я оглянулся и обнаружил, что позади–то ничего нет. Так что уж если писать эту вещь, так с самого начала, а для этого надо быть моложе лет, скажем, на двадцать.
Мы долго ходили по тёмным дорогам, вдоль которых ещё лежал по обочинам снег. Кто–то из писателей встретился нам на спуске, недалеко от кладбища, и Фадеев снова высоко захохотал, мгновенно превратившись в доброго, прямого, с прямой шеей, знаменитого человека, уверенного в том, что всех касается его существование.
Потом я проводил его, и мы расстались, но я ещё погулял немного. Я думал об этом человеке, одарённом необычайной силой, сказавшейся во всём, и, может быть, больше всего в той борьбе, которую он вёл с самим собой. Картина его души как бы представилась мне — и чего только в ней не было, чем только она не поражала! Тут было чувство, что оп настигнут бедой, с которой он не в силах справиться, и страшное спокойствие смертельно раненного. Здесь была власть над собой и другими, уходящая из рук, и стремление во что бы то ни стало показать, что она вовсе не уходит из рук. Здесь была борьба тёмного со светлым и почти детское желание доказать, что он, в сущности, создан для светлой жизни простого и справедливого человека. Здесь было почти жалкое стремление показать, что все в порядке, и в то яге время решительно все — он знал, что я это чувствую, — было в полном расстройстве и беспорядке. И печаль очень усталого человека, и то страшное, о чём он давно и мучительно думал и о чём, конечно, не мог и не хотел говорить со мной.
1965