О ПАУСТОВСКОМ
При воспоминании о покойном друге невольно подступают слезы. Не то с Паустовским. Он был человек светлый, весёлый, беспрестанно радовавшийся жизни и умевший внушать эту радость другим.
Я долго знал его только по книгам. Впрочем, первые его страницы, которые я прочитал, сразу же показали мне, что наша литература обогатилась новым талантом. Это были «Далекие годы». А в сцене, которая остановила моё внимание, был рассказ о том, как Паустовский едет к умирающему отцу. Так начинается книга. Нет, я вспоминаю теперь. Я прочитал резко отрицательную рецензию на эту книгу и по цитатам, приведённым критиком, догадался, что неизвестный мне доселе Константин Паустовский держит в руках смелое и умное перо.
…До умирающего отца добраться невозможно — разлилась река; насмешливый, с голубыми кошачьими глазками старик еврей отваживается перевезти семнадцатилетнего гимназиста на другой берег, и в картину опасного путешествия с неистовой силой вступает природа. Стремнина преграждает путь, лошади дрожат, вода почти сбивает их с ног, наконец с берега бросают канат, и фаэтон въезжает на остров. Отец не может говорить, у него рак горла. Но все же гимназисту удаётся расслышать его последнюю фразу. Отец сказал: «Боюсь, погубит тебя бесхарактерность». Потом похороны. Трагическое появление матери, которая опоздала и бьётся в рыданиях на той стороне реки…
Паустовского не погубила бесхарактерность. При всей своей мягкости, изысканной вежливости он был человеком железной воли, которая оригинально и тонко соединялась с чувством восхищения. Он был мягким, заботливым человеком, когда жизнь сталкивала его с необходимостью помочь подчас даже незначительному человеку, и непреклонно твёрдым, когда встречался с очевидной несправедливостью. Он был поэтом в широком смысле слова. Призвание обязывало его, свою профессию он понимал как нравственную задачу. Встречаясь с ним, я неизменно чувствовал в нём какую–то тихую радость. Это было радостное сознание, что он человек искусства, художник, писатель. Недаром он любил говорить мне, что нужно, чтобы в душе звенела постоянно какая–то нота, пусть даже еле слышная нота. Прислушиваясь к пей, надо кончать работу, и прислушиваясь к ней—начинать её на следующий день. Совет этот был, как ни странно, практический. Профессиональный писатель ни на один час не расстаётся с недописаниой страницей.
Мы познакомились в Ялте в 1939 хюду. Туда по уговору съезжались писатели, любившие или, по меньшей мере, глубоко уважавшие друг друга: Василий Гроссман, Евгений Петров, Евгений Габрилович, Аркадий Гайдар, Константин Паустовский — я уже упоминал об этом. Самым плохим рассказчиком был, без сомнения, я, самым хорошим— Паустовский. Необыкновенные происшествия он подавал как случавшиеся ежедневно. Он любил удивлять, но пе любил удивляться. Рассказывал он спокойно, неторопливо, хрипловатым голосом. Истории были действительно удивительные — трудно поверить. В самых необыкновенных главным героем был его друг Рувим Фраерман, автор «Дикой собаки Динго». Видно было, что Паустовскому самому дьявольски интересно то, что он рассказывает. В этом было что–то детское. И вообще он относился к числу тех людей, для которых юность является главной чертой. Молодостью, верой в человека, изяществом, рыцарством полны его книги.
После войны, когда я переехал в Москву, мы часто встречались. он был председателем секции прозы, я его заместителем. Возможно, что в архивах Союза писателей сохранились его выступления, хотя многое растаяло в воздухе — его слабый голос подчас слышал один я. он любил говорить о литературном языке, в который грубо вторглись канцеляризмы. Он любил говорить о наивном невежестве одних писателей, о нравственном падении других, рвущихся к власти. Он любил говорить о том, что призвание и карьера редко скрещиваются, что карьера не только прямо противоположна, но враждебна призванию. Он говорил о ножницах между дарованием и положением, когда известность опирается на должность, а не на талант. Его слова не растаяли в воздухе. Он 20 лет преподавал в Литературном институте, многие первоклассные писатели считают себя его учениками. В нравственные позиции их воплощены его вкусы и убеждения. Но мы сошлись, и близко сошлись, не только потому, что я разделял его позиции в литературе. Его трудно было не любить. Он был обаятельным человеком, придававшим глубокое значение не поверхностной стороне жизни, а тому, что совершается на глубине. Так, его превосходные описания природы хороши не потому, что они изящно и талантливо написаны, а потому, что они написаны с тургеневской глубиной. Ту же любовь он неизменно ощущал и ценил в человеческих отношениях.
Понятие литературного успеха сложно. Бывает успех стремительный, охватывающий беспредельный круг читателей, но поверхностный, быстро тающий. А бывает медленный успех, успех неторопливого чтения, размышления, успех тайного влияния книги на человека, влияния, которое заставляет его к ней возвращаться. Лучшие вещи Паустовского именно таковы. В них воплощена любовь к жизни, напоминание о том, что вопреки любым трудностям, горестям, заботам жизнь все–таки прекрасна.
Как ни странно, но в его произведении вы не чувствуете авторской заботы о том, чтобы рассказанное ворвалось в душу и стало настоятельно распоряжаться ею. Паустовский видит в читателе друга, а с другом нужно быть по возможности простым, искренним и достоверным. Я бы сравнил его с Короленко, который никогда не терял надежды, который во всём, происходившем вокруг, умел найти хорошую сторону и который каждой строчкой радовался жизни, как бы она ни была грустна.
В Ялте, которую Паустовский нежно любил, мы встречались дважды — осенью и весною. Устраивали вкусный вечерний чай и вели длинные, интересные разговоры. Однажды его позвали к телефону: звонила его жена Татьяна Алексеевна. Он неохотно спустился вниз, неохотно ответил на какие–то деловые вопросы, а потом сказал: «Извини, Таня, я занят.
Мы с Вениамином Александровичем пьём чай». Впоследствии Татьяна Алексеевна со смехом рассказала мне об атом.
Он любил розыгрыши, острые шутки. Однажды он с двумя молодыми писателями убедил меня, что за мною, чтобы отвезти меня в Севастополь на мой литературный вечер, идёт миноносец. Я человек доверчивый, и уж кому–кому, а Паустовскому не мог я не поверить. В Севастополе был мой знакомый по Северному флоту, начальник политуправления вице–адмирал Николай Антонович Торик. Это подкрепило мою уверенность. Однако в семь часов утра уборщица разбудила меня и сказала, что миноносец не придёт. «Горючего мало, — сказала она, — придёт машина». Я не рассердился на К. Г. На него невозможно было сердиться.
После вечернего чая мы расходились, и, засыпая, я думал о Паустовском: старый человек в темноте, поздней ночью лежит и думает пе о себе, хотя следовало бы, следовало бы подумать о себе, о своих делах, о своей болезни — тяжёлая астма мучила его годами. Он думает о том, что непризнанные, но подлинные таланты должны занять в литературе то место, которое принадлежит им по праву. Он думает о том, найдёт ли необъятный народный опыт своё отражение в наших книгах и что может сделать он, чтобы это произошло, свершилось, утвердилось.
Мы испытали многое. Мы десятилетиями жили, как бы заслоняя себя от самих себя, избегая внутреннего взгляда. Паустовский в эти ночи не мог сказать себе пи единого слова упрёка.
Таруса. 16 сентября 1957 г.
Дорогой Вениамин Александрович, — не сердитесь на меня, милый, за то, что я так долго молчал в ответ на Ваше доброе письмо. Я никак не мог привести себя в «надлежащую форму» для спокойной повседневной жизни из–за своей отвратительной астмы. Жил я в одну десятую дыхания, и это сказывалось на всём. Но недавно произошло нечто неожиданное и чудесное, что сразу же вернуло меня к нормальной. жизни. Астма уходит, и я уже дышу полной грудью, работаю, ловлю рыбу на Оке, свободно прохожу по 8–10 километров после того, как не мог сделать и двадцати шагов. «Виновником» всей этой истории оказался не кто иной, как герой последней книги Бека — «Бережков» — он же авиаконструктор Микулин. Он где–то узнал о моей болезни, неожиданно приехал ко мне в Тарусу, обругал Бека и привёз мне изобретённый им недавно прибор — «ионизатор», который якобы совершенно излечивает астму. Я, признаться, ему не поверил, так как безуспешно перепробовал всё, что возможно, и знал, что никакой Микулин мне новые лёгкие не вставит. К тому же я не понимал, почему Микулин, авиаконструктор, занимается такими медицинскими делами. Объяснить мне это он не захотел. Вообще он произвёл на меня впечатление человека очень талантливого, по слегка авантюриста, чудака и циника. Микулин уехал, а я попробовал его аппарат, и вот через три–четыре дня астма моя начала просто на глазах пропадать. Прибор Микулина вырабатывает ионы — до миллионов иои в одном кубическом сантиметре воздуха, и вы дышите этим воздухом 10–15 минут в сутки. Микулин утверждает, что дыхание ионами совершенно снимает и гипертонию.
Что будет дальше — не знаю, но пока я дышу, закончил книгу — четвёртую книгу автобиографической повести (одесскую), Зоя[1] забрала у меня рукопись для Альманаха. Не знаю, получится ли из этого что–либо путное.
Я рад, что болезнь Вас оставила. Надо вышибать её окончательно. В последнее время мне часто хочется просить всех хороших людей, чтобы они очень берегли себя.
Здесь летом жил Заболоцкий. Чудесный, удивительный человек. На днях приходил, читал свои новые стихи — очень горькие, совершенно пушкинские по блеску, силе поэтического напряжения и глубине.
Если у Вас будет охота и немного свободного времени, напишите мне несколько слов о себе и своей работе. Я сижу здесь, как в Нарыме, и ничего не знаю. В начале октября приеду в Москву и Вам позвоню. Очевидно, увидимся.
Осень холодная, очень яркая. Ока уже вся в золоте. Очень хорошо.
Будьте здоровы, спокойны, работайте. Крепко жму руку
Ваш К. Паустовский.
Привет Вашим и Николаю Леонидовичу[2], если Вы его видите.
Потрясающий городок Таруса, — недавно в местной газете был напечатан «Список хулиганов г. Тарусы» — по номерам. Сорок восемь номеров.
Крым — Нижняя Ореанда. 16/IV 1966
«Здравствуй, брат, писать очень трудно». Но читать написанное Вами легко и радостно. Спасибо за новую превосходную книгу. В ней есть необыкновенная свежесть и чистота красок, и вся она написана как бы «перстами лёгкими, как сон». Я сижу со своим мечущимся сердцем в Ореанде. Крым в тумане, море зелено — бутылочное, тяжёлое. Здесь Леонов, а в Ялте — Арбузов и Шагинян. Не приедете ли Вы? Мы проживём здесь долго, до половины мая. Перечитали всего Тынянова. Как Вы? Где Вы? Что делаете? Как Лидия Николаевна, — черкните несколько слов. Из Москвы новости доходят глухо, да и пе ждёшь приветливых новостей.
Какие планы? Привет всем Вашим, Степанову, Маргарите[3], коль её увидите, Льву Александровичу[4], Наташе! Вы, должно быть, меня забываете (обычная мнительность стариков). Но я надеюсь напомнить Вам о своём существовании очень скоро.
Обнимаю Вас обоих. Татьяна Алексеевна кланяется.
Ваш К. Паустовский.
Ялта, 22. VI. 66 г.
Ах! Дорогие Каверины, скучно без вас. Идут, идут дожди. Холодно. Нам осталось до седьмого совсем немного, и мы собираемся.
В доме черт знает что и черт знает кто. Даже нет милиционеров, но оказывается, бывает и хуже.
Но зато — новости.
Автобус наехал на Мухтурку и переломал ему заднюю ножку и другую сильно помял. Он, бедняга, в гипсе. Такой бедный и очень смешной, на днях ему снимут повязку.
Но главная новость не эта.
Ах, не ругайте нас, не ругайте бедного Пауста за то, что его приехали снимать «братцы–ленинградцы».
Один из них (братцев) Юрий украл жемчужину дома.
Пока это тайна, не выдавайте меня. Но скоро ЗАГС — и в Ленинград. Кого бы, Вы думали, увозит тихий Юрий Федорович Рябов?
Нашу нежно любимую Наталию Николаевну[5], которая через несколько дней сделается Рябовой. Они просили до их отъезда молчать, но, во–первых, я пишу, а во–вторых, знаю кому.
Костя не прекрасен. Как будем жить в Москве, один Бог знает. Алешка[6] в Гаграх, старшие в Германии, беспорядок.
Приедем — обязательно увидимся.
Целую Вас со всем необъятным семейством, Паустовский тоже.
Ваша Татьяна Алексеевна.
1065–1978