X.
Вскоре после моего перевода, начальник управления, которого кратко, но неправильно, мы звали комендантом, совершал свой обычный обход заключенных, повторявшийся тогда аккуратно раз в месяц.
Дверь отворялась, обыкновенно после обеда, стремительно врывались в нее 2 унтера, становились по бокам почти плечом к плечу, затем глаз усматривал в дверях мундирные фигуры, входившие по рангу: смотритель (Соколов), доктор и полковник (тогда Покрошинский). Последний несколько раз при своих визитах задавал мне неизменно один и тот же ряд вопросов. Ответы всегда были те же, и потому диалог этот врезался в моей памяти:
-- Прогулка совершается?
-- Совершается.
-- Пишши достаточно?
-- Достаточно.
-- Заключенный не болен?
-- Не болен.
Следовало некоторое движение, отдаленно напоминавшее поклон, и посетители удалялись. В первый же или второй его визит я осведомился, не могу ли я написать родным известие о себе. Полковник отвечал:
-- Никак нельзя,-- но, видя, должно быть, мое огорчение, прибавил:
-- Быть может, можно будет... со временем... когда-нибудь...
Говорилось это, однако, тоном, обозначавшим полную безнадежность.
Недавно только мне пришлось удостовериться, сколько горьких и бесплодных слез было пролито моими родителями единственно оттого, что они не имели никакой вести обо мне и считали меня уже погибшим.
Во всех наших политических процессах самое жестокое было то, что наряду с более или менее виновными карались и безусловно, невинные. Делалось это, конечно, сознательно, с чисто азиатским расчетом поражать ужасом воображение обывателей и внедрять в сердца их страх и трепет по отношению к властям.
Такое же точно ограждение себя посредством живой ширмы из 2 унтеров практиковалось неизменно при посещении чиновных персон -- все время нашего заключения. И чем выше был ранг посетителя, тем стремительнее вторгались унтера и тем нагляднее выступало на их лицах, что они "рады стараться". У меня, кажется, только один Зволянский, посетивший нас еще в звании вице-директора департамента полиции, был без таких предосторожностей и притом подходил прямо ко мне, не останавливаясь у порога на приличной дистанции, как это делали другие.
Местная администрация, хорошо присмотревшись к нам, со временем вывела из употребления эти предосторожности, как совершенно ненужные и ничему не помогавшие. Но высшее начальство, которым они и были изобретены, никогда не решалось заглядывать к нам без таких "предварительных гарантий". И они вновь выдвигались на сцену из старого архива всякий раз, как приезжал кто-нибудь из Петербурга, вплоть до последнего визита, который мы видели там (фон-Валь при Плеве). Когда у нас были уже мастерские, то о визитах высших властей нас предупреждали, и тогда в часы работ не пускали в рабочие камеры, а оставляли в спальне безоружными. Только генерал Петров, многократно посещавший нас и в качестве начальника штаба и в качестве директора, был смелее и зашел ко мне как-то прямо в столярную, разумеется, с многочисленной свитой и двумя охранителями.
На эту тему я имел года через два откровенный разговор с младшим помощником Степановым, которого мы звали Классиком за то, что, по его словам, он учился когда-то в гимназии. Он долго исправлял должность смотрителя после ухода Соколова и, по мягкости натуры, а главное, по приверженности к Бахусу, позволял себе иногда нарушать "порядок", который Соколов соблюдал, как святыню. Он заходил, будучи в подпитии, к нам в камеры для приватных разговоров и между прочим, жалуясь на свою судьбу, кажется, С. Иванову, декламировал:
Суждены нам благие порывы,
А свершить нам ничто не дано...
Пришел он как-то и ко мне, выгнал дежурных за дверь, сел на кровать, закурил, предложил и мне и начал беседу на тему, что ему жаль меня и что он очень хорошо знает меня по письмам, которые здесь получаются на мое имя -- и, разумеется, мне не передаются. Тут-то я и сказал ему прямо, что он все-таки боится меня. Он, разумеется, энергично запротестовал, а когда я прямо спросил, почему же он не смеет заходить ко мне без свиты, он не ответил ничего. Вероятно, он не хотел признаться, что это запрещает им их инструкция.