Следующая моя работа была посвящена революции Пятого года.
В театре не мог пройти незамеченным успех моей работы "Ленин". Пресса одновременно обсуждала и оценивала и гастроли театра Мейерхольда и мою работу "Ленин" в пространных статьях. К этому времени театру было дано задание отметить двадцатилетие революции 1905 года. Мейерхольд решил использовать мою композицию в своем театре. Я согласился. Начались репетиция. Привлекли хор. Искали, как и чем заполнить сценическую площадку, какими группами артистов, как создать массовое зрелище. Работа не ладилась, вступали в борьбу два искусства: театр и художественное чтение.
Театр пытался иллюстрировать мое чтение толпой, а также поющим за сценой хором. Так как в моем чтении было описание массовых сцен, я остро ощущал фальшь такого решения, считая, что слово зримо, что оно не нуждается в дополнительном зрелище. Это не связывалось, а наезжало одно на другое, ибо в действие вступали те особые "декорации", те картины, что возникают в воображении зрителя при чтении текста.
Дуб и лес вокруг дуба, как описывает Толстой, в "Войне и мире" может исполнить только мастер художественного слова. Театр выбросит. Это не действие: такой дуб имеет отношение к фантазии художника, пусть он занимается дубом, а мы будем играть. А я эти страницы в исполнении Д. Н. Журавлева (выпустившего в годы войны "Андрея Болконского" по роману "Война и мир") считаю драгоценнейшим изделием нашего искусства. И неба такого, как у Толстого, неба, когда Болконский падает раненый, — такого неба в театре мы не увидим. Оно возможно только в описании Толстого, значит, только в искусстве художественного чтения воплотимо. Наглядное развитие сцен с участием труппы будет мешать воображению моих слушателей. Иллюзия моего искусства разрушалась, мне нечего было делать. Я изнемогал от нелепости такого приема. Однажды я запротестовал, заупрямился, заявив, что получается безвкусица. Кончилось тем, что мне пришлось уйти из театра.
Я ушел, сообразив, что у меня есть свой дом, то есть свой театр.
Уже тогда я понимал, что путь найден. Работа же "1905 год" была лишь толчком, поводом к уходу из театра. Причем поводом в творческом отношении интересным: я ощутил воочию своеобразие того пути, на который я вступил, а также полную самостоятельность и независимость своего искусства.
Исполнитель, то есть единственный актер, не случайно остался без коллектива. Он составляет исключение по роду своего искусства — искусства, в те годы еще молодого, но уже живого, растущего и пополняющего свои ряды мастерами художественного слова, воплощающими художественный замысел, создающими большие полотна.
Это означает, что я должен держать все нити, все элементы художественного произведения в своих руках в силу того, что имею дело не с пьесой, а с романом, повестью, поэмой или литературной композицией. И в этом есть строгая экономия, ибо слово — зримо. А если слово зримо, то не нужно театральных "лесов", не нужен художник-декоратор в обычном смысле, но нужны массовые сцены.
Магия этого искусства — воображение зрителя. Зритель, как и актер, наделен фантазией, он гримирует исполнителя под Татьяну, или Настасью Филипповну, или Нину из "Маскарада". Ему не нужна помощь гримера, чтобы увидеть в актере или сквозь него героиню романа.
Почему это происходит? Потому что актер несет авторский текст, зримый реальный мир, созданный автором.
Законы театра конфликтовали с тем искусством, которое я избрал. Этот конфликт был неизбежен. Для меня "1905 год" был моей очередной серьезной работой, подчинять которую намерениям театра я не мог.
Я скучал подчас по коллективу, по людям, к которым привязался, однако я твердо знал, что я в театр не вернусь никогда, хотя новые постановки по-прежнему волновали меня и я продолжал с интересом и некоторым чувством сожаления следить за каждой работой театра. Театр в этот период, когда я ушел, приступил к репетициям "Ревизора". Это было событием, взволновавшим всю труппу и поклонников театра, с интересом ожидавших премьеры. Я еще застал первые репетиции, и то, что я слышал, сулило заманчивые перспективы. Я втайне мечтал сыграть Хлестакова. Эта пьеса не раз читалась мной в домашней обстановке, я часто возвращался к ней, вновь и вновь увлекаясь ею и образом Хлестакова.
Да, это не прохвост барон Файервари, а нечто более значительное, и действительно заманчиво — сыграть одного из героев Гоголя.
Но я видел, что Эраст Павлович Гарин, репетирующий эту роль, обещает быть необычайно интересным. Зная его актерские возможности, я отдавал ему должное, понимая, что его Хлестаков будет мне близок и я буду полностью удовлетворен его работой. Чувство зависти не точило мое сердце. Я шел своей дорогой, заглядывал на Кузнецкий мост и покупал выходившие новые книги. Моя небольшая библиотека пополнялась.