Опубликовано 23 мая 2018 года. Отрывок 238
Лабухи жили летом на чердаке нашей Джубгской хаты. Были они совсем молодыми ребятами, малолетками, но мне казались взрослыми - я сам недавно перестал ходить пешком под стол. Было их четверо или пятеро, старшего звали Козёл, он играл на саксофоне. Все они тем летом сменили радиолу на танцплощадке в Доме отдыха Центросоюза под горой Ёжик. Вадик играл на аккордеоне, имён других я не помню. На нашем чердаке они не играли, только ночевали после танцев и отсыпались днём. Ходили на море как обыкновенные люди, напевали невиданные песенки вроде:
...Когда-то на барабане
Лабал в шикарном ресторане
Но в тёмный лес блевать свернул.
Свинья обегала все рынки
Скупая стильные пластинки
...На нашем первом бардаке
У Петуха на чердаке.
...И раскопали на помойке
Ладовый старый саксофон...
Дом отдыха на местном наречии назывался "домодых", а отдыхающие - "дыхающими". Дыхающие тряслись и покачивались в ритмах живой музыки, некоторые пытались по старинке танцевать вальс или танго, но ритм с хлесткой второй долей увлекал их, обогащая новым поведением. Я сидел в кустах рядом с музыкантами и наслаждался их полётом. Изредка кто-то из них отходил в кусты покурить, но Ритм продолжал пульсировать в нём, в его движениях и походке, которая тоже акцентировалась на вторую долю. Это был настоящий джаз, причём - не маргинальный какой-нибудь, а вполне породистый и осознанный. Потом, позже, я у знал, что "Козёл на саксе" - это и есть наш Козёл, а Вадик, рано лысеющий, стал зваться Лысым. Их мелодии я узнавал в передачах Уиллиса Коновера, в его джазовом часе на VOA, который мы слушали с Пашей на маститом приёмнике "Октава" на коротких волнах. Сталин к тому времени уже умер, и можно было не особо таясь и не занавешивая окна слушать диапазон тридцать один метр. И уже потом, гораздо позже, там появилась загадочная радиостанция "Освобождение", вещавшая на русском языке - будущее "Радио Свобода", где блистательный Дмитрий Савицкий безупречно принял эстафету Коновера.
А начиналось всё гораздо раньше, в конце сороковых, когда на веранде нашей хаты шипел и потрескивал средними волнами батарейный приёмник "Искра". Приёмник говорил только по-турецки, сигналы советских станций не проходили через Кавказский хребет. Но час-другой в день Анкара передавала всем нам чистокровный американский джаз. Это были биг-бэнды. Слушая Глена Миллера, я падал перед приёмником на колени и плакал, музыка была сладкой, томящей, полной неизведанной свежести, такое счастье мог подарить, пожалуй, только родник в жаркий день.
Вскоре я стал собирать везде всё, что при ударе издавало звуки. Я утаскивал это в глубину сада и раскладывал по тонам, так у меня появился мой первый музыкальный инструмент, мой хламофон, ежедневно желанный. Я бродил по берегу и по селу, отыскивая более точно звучавшие нотки, со мной почти всегда была одна из двух стучалок - коротких палочек из очень твердого дерева. Шторма уходили, оставив после себя на линии прибоя мириады новых камешков-звуков, среди них попадались и самые точные, а вокруг звучал звуками, цветом и запахами огромный мир, неведомый и манящий.
Мне было шесть, когда в Москве меня впервые привели в музыкальную школу, и я увидел улыбчивое зубастое чудовище - рояль. Мгновенно я догадался, что это тот же самый хламофон, но не нужно искать ноток, они уже все собраны на клавиатуре. Я подошел и тут же сыграл "Помнишь ли ты" из оперетты "Сильва", был принят в музыкалку и даже проучился в ней неделю. Чтобы учиться дальше, надо было платить деньги, денег у нас не было, но дедушка Миша успел взять для меня в пункте проката старое немецкое пианино "Кнабе Таль" с хорошо обгоревшей задней крышкой - трофейное. Стоила эта роскошь один рубль двадцать одну копейку в месяц, семья могла себе это позволить. Мы подружились с Кнабеталем, я отдал ему весь свой хламофонный опыт, а он отвечал мне надежной чуткостью своих клавиш. Вскоре мы стали единым целым, и я, не зная никаких нот, часами разговаривал с миром пальцами и клавишами, ставя вместо нот пейзажи и портреты, играя их. Глаза закрывались, я продолжал видеть клавиатуру, но был уже в своём мире, где всё выразимо звуками, в том числе и сами звуки. Музыка не была для меня новым миром, но мир становился новой музыкой. Жизнь превращалась в огромную бесконечную импровизацию, где важно не потерять гармонию и вести тему.
Мне тогда казалось, что у всех - как у меня. И у людей, и у животных, насекомых, птиц, растений, морских и речных жителей, у самих морей и рек, домов и автомашин, паровозов и самолетов. Я очеловечивал не только свои игрушки в виде двух медвежат и одного железного грузовика, очеловечивалось всё и везде, да и сейчас мне трудно говорить об этом в прошедшем времени. Худой, большеглазый пацан с чернильными ладошками остался во мне, он жив до сих пор, этот внутренний Питер Пен, он видит, слышит и чует, и так же тонка его кожа, и чуток слух. Это стариковские глаза слепнут, с пацаном - всё в порядке. Он стоит на коленях перед батарейным приёмником "Искра", где батареи больше самого приемника, и догадывается, что попытка выйти, выскользнуть из музыки - напрасна и неосуществима. Она обозначит когда-то гибель вселенной, но не сейчас. Сейчас музыка звучит. Вот Алексей Рыбников растворяется в ней, становясь неотъемлемой частью каждого из нас, не знающего его имени. Вот Эдисон Денисов так просто говорит о сложном, что мы отказываемся верить - не ему, а собственному слуху.
Музыка-служанка пусть отоспится, музыка-подруга выложит лунную дорожку, а музыка-госпожа пусть войдет. Я уже на коленях перед приемником "Искра", мне четыре года, и каждый миг жизни перехватывает дыхание своей неожиданностью и новизной.
Открою глаза. Ветер колышет головки цветов в тишине. Это - альпика, горное плато Лагонаки, где бродят стада и отары, а кони и вовсе бредут за водой - она течет вверх, но это обман, оптический обман рельефа. Время тоже не течет вспять, и есть только одна машина времени, которая зовется Памятью. Чернильные ладошки происходят из непроливашки, в которую мы макаем наши перьевые ручки. Чернила фиолетовые, синие есть только у учителя. У него есть и красные, но меня это не коснется до шестого класса, пока мы с Лехой не прибьем на девчачий туалет табличку "Отдел кадров", принесённую с соседних развалин пуговичной фабрики. Её там устроили вскоре после революции в затейном помещении то ли староверческого, то ли иноверческого храма, стоящего рядом с нашей 346-й школой. В шестом классе меня уже кликали Шапеном, через букву "а", я умел мгновенно сопровождать на клавишах любые немые учебные фильмы и сразу подбирал аккомпанемент, если кто-то хотел что-нибудь спеть. Жил я тогда под "Птичью Колыбельную" Ширринга, она несколько лет не хотела уходить из меня, не кончалась да так и не кончилась никогда, в ней я нашел свою суть, свой ствол и своё зерно. В ней было много солнца и воздуха, - это вполне водолейские дела.
В девятый класс я пошел в 358-ю школу, где на первый же школьный вечер пришёл играть танцы передовой квинтет Утёсовского оркестра. Мы собирали по 30 копеек, и к нам приходили друзья нашего историка Анатолия Бычкова - Ревгун, Кауфман, Борис Матвеев...
Отыграв свой первый квадрат импровизации на "Колыбельную острова птиц", дядя Леня Кауфман встал и стал всячески показывать, что я должен занять его место. Танцевавший актовый зал остановился, хихикал и прихлопывал Кауфману, музыканты ритмично застряли на переходе в следующий квадрат, и мне ничего не оставалось, как продолжить под одобрительную звуковую улыбку контрабаса. Я помню до мельчайшего всё, что я сыграл в своих следующих двух квадратах, прыгнув вверх с полыхающим сердцем и прогретой солнцем душой. Зал продолжил танцевать, а я стал равным среди блуждающих возле МОМА музыкантов и стиляг. Стиляги меня не интересовали, их сленг, их манера одеваться были чужды, но музыканты приняли гадкого утенка и всегда были добры со мной, даже если я забредал в непроходимую тональность или, хоть и редко, сбивался с ритма, краснея и раскаиваясь.
Плоский коммерческий танцевально-сексуальный джаз по сути джазом не является. Это попса, которая использует джазовые краски - приёмы звукоизвлечения. Настоящий джаз - не о сексе, а о любви, созидающей силе, двигателе вселенной. Попса бывает не только в музыке. Настойчивое предложение себя и своего, невкусно разряженного в яркие краски, существует почти во всех видах человеческой деятельности. "Как бы джаз" Папетти или Словачека - пример такой музыки-служанки. Разумеется, это фон и фоновые состояния от него, но фон фону рознь, то-то и оно.
Субраманиам, индийский скрипач, славно играл с... я забыл как зовут нашего скрипично-джазового европейца, хотя всю жизнь его слушал. Стал забывать, имена, города, страны. Просто нет названий, нет имен собственных. Вот... (кто??) играет пьесу "Как велик Океан". На записи в самом начале на басовом вступлении зафонил микрофон, но это - концертная запись, как есть, как было. Повторить это невозможно, как всё в жизни. Украинские ребятишки лихо и складно в две скрипки музицировали в Ютьюбе в том же стиле, там, видимо, и остались. Таня и Илья. Ничего не знаю об этом дуэте, записям уже несколько лет, что стало с этими ребятами? "Переведи меня через майдан", сказал Виталий Коротич когда-то, и в руках его был журнал "Огонёк". На обложке я летел над синей пучиной, и крылья у меня были очень оригинальные, но правдивые. Так "Огонек" отозвался на четвертую атаку на Тропу в начале 90-х. Океан действительно был велик, но небо над ним - еще больше. Музыкальный руководитель лагеря "Океан" Витя Ковальский таскал меня по отрядам, как когда-то в "Орленке", и мы пели, пели, пели.
Я стою на берегу,
Первым Солнце принимаю,
Все на свете понимаю, всё могу.
Потому что океан -
Он и Тихий, и Великий.
Видишь солнечные блики -
Океан!
Будут в жизни свет и тьма,
Бури, мели и шторма.
Мушкетерские клинки,
Мудрецы и дураки.
Средь зимы - мечта о лете.
Темнота средь бела дня.
Но теперь на этом свете
Всё зависит от меня.
Потому что океан -
Он и Тихий, и Великий.
Видишь Солнечные блики -
Океан...
Песенку эту я написал на второй день, отлучившись к берегу на несколько минут. Океан был спокоен, на другом берегу бухты Емар фонили ядерные подлодки. Лагерь знал пяток моих песенок, мне улыбались навстречу, крупная девочка из Красноярска самозабвенно подпевала всем песенкам подряд и явно получала от этого удовольствие. Старый, давно погибший "Орленок" гнездился в складках "Океана", одаривая каждую новую смену надеждой на личное участие в судьбе страны. По Приморью, Хабаровскому краю и всему востоку СССР опять вспыхивали коммунарские отряды, похожие то на свердловскую "Каравеллу", то на новосибирскую "Викторию", то на тульский "Искатель". Наступало последнее десятилетие двадцатого века, "перестройка" давала новые надежды на хорошее продолжение, в Москве многие депутаты стали говорить то, что думают, а агрессивно-послушное большинство захлопывало голос Андрея Дмитриевича Сахарова так усердно, что его вовсе не было слышно.
Мы недооценили возможности этого большинства, и оно стало подавляющим. На выборах чуть не победил побочный выпердыш несовершеннолетней русской демократии со своей ЛДПР. Понимающие ахнули, но поздно. Дух третьего сына, который был дурак, но имел всё, расползался по стране. Скатерть становилась самобранкой, и добыча еды не требовала никаких усилий, печь под Емелей училась ездить на автоматической коробке передач, и каждый мог решить свои проблемы просто: сделать лохами других... Катастрофа 1917 года продолжалась. Манерные кривляющиеся певцы оккупировали экраны телевизоров, остатки утесовского оркестра с бесподобным дядей Борей Матвеевым сидели в уголке Старого Арбата, став уличными музыкантами, и выдавали такой саунд, что хоть золото кидай им в чехол от тромбона, хоть платину - невозможно с ними расплатиться. Страна возвращалась к агрессивному акценту на первую долю, где "белую березу заломати" и "сударыня-барыня". Дмитрия Савицкого на Радио Свобода сокращали и ужимали, забирая цыганским способом всё больше минут из его "сорока девяти", потом врезали в ткань передачи анонсы, и джазовый час Савицкого стал погибать, разваливаться на отдельные блоки. Я не понимал этого самоубийства РС - РСЕ, но интернет только появлялся, а писать в Германию или в Прагу, откуда вещала "Свобода", или даже самому Дмитрию в Париж было бы странной затеей. Да и невозможно было подумать, что вскоре "Радио Свобода" покинет свои частоты на коротких волнах, даже вечную круглосуточную 9520, и растворится в просторах всемирной сети. Чуть затухающий от фидинга, но всегда упорный сигнал РС на коротких волнах был постоянным неуничтожаемым сигналом жизни, других мыслей и мнений. Смерть Александра Галича или Ильи Дадашидзе не остановили упорный сигнал Свободы. Он исчез из эфира, как Утёсовский оркестр, переместился в уголок пешеходной улицы и продолжал звучать, пока его не стало очень трудно найти.
Я уверен, я знаю, что нас, молчаливых и безымянных слушателей "Свободы", было очень много. Очень.
(2016)
(c) Юрий Устинов