Действие моей книжечки было велико, можно сказать, даже огромно — главным образом потому, что она пришлась ко времени. Как клочка тлеющего трута достаточно, чтобы взорвать большую мину, так и здесь взрыв, происшедший в читательской среде, был столь велик потому, что юный мир сам уже подкопался под свои устои, потрясение же было таким большим потому, что у каждого скопился избыток взрывчатого материала — преувеличенных требований, неудовлетворенных страстей и воображаемых страданий. Нельзя спрашивать с публики, чтобы она творение духа воспринимала столь же духовно. В сущности, внимание ее было привлечено только содержанием «Вертера», его материей, в чем я мог уже убедиться на примере своих друзей, а наряду с этим снова всплыл старый предрассудок, основанный на уважении к печатному слову: каждая книга, мол, непременно задается дидактической целью. Но художественное отображение жизни этой цели не преследует. Оно не оправдывает, не порицает, а лишь последовательно воссоздает людские помыслы и действия, тем самым проясняя их и просвещая читателей.
На рецензии я особого внимания не обращал. Мое дело было сделано, теперь пусть уважаемые господа справляются со своим. Между тем мои друзья не преминули все их собрать и, будучи посвящены в мои замыслы, немало над ними потешались. «Радости юного Вертера», с которыми выступил Николаи, дали нам повод для разнообразных шуток. Этот в общем-то достойный и знающий человек, за которым числилось немало заслуг, с давних пор тщился низводить и устранять все, что не совпадало с его образом мыслей, каковой он, в силу своей умственной ограниченности, почитал за единственно правильный. Теперь он обрушился на меня, и его полемическая брошюрка вскоре попала в наши руки. Изящнейшая виньетка Ходовецкого доставила мне искреннее удовольствие, я и раньше преклонялся перед этим художником. Литературная же поделка Николаи была скроена из небеленого домотканого холста, делать который погрубее и попрочнее давно уже исхитрился человеческий разум. Не понимая, что здесь ничему уже нельзя помочь, ибо цвет Вертеровой юности с самого начала подточен могильным червем, автор до страницы 214 оставляет мой текст в покое, когда же отчаявшийся человек готовится к последнему шагу, предусмотрительный врач-психиатр умудряется подсунуть своему пациенту пистолет, заряженный куриной кровью; тут разыгрывается довольно грязный спектакль, но беды не случается. Лотта выходит за Вертера, и, к общему удовольствию, наступает счастливый конец.
Вот все, что сохранилось в моей памяти, больше мне эта книжонка на глаза не попадалась. Виньетку я вырезал и положил к любимым моим гравюрам. Затем в качестве тихой, но коварной мести я написал небольшое стихотворение «Николаи на могиле Вертера», которое воспроизвести здесь, впрочем, не решаюсь. При этом во мне опять проснулась страсть к драматизации. Я сочинил прозаический диалог между Лоттой и Вертером, получившийся довольно задорным. Вертер горько жалуется на то, что его спасение посредством куриной крови так неудачно закончилось. Он остался жив, но выбил себе оба глаза. Теперь он в отчаянии: быть супругом Лотты и ее не видеть, тогда как ее прелестный облик во всей его совокупности ему, пожалуй, дороже тех сладостных подробностей, которые он может познать на ощупь. Лотте, такой, какою мы ее знаем, слепой муж тоже не очень-то с руки, поэтому оба они на все лады бранят Николаи за то, что он без спросу вмешался в чужие дела. В этом юмористическом диалоге, словно бы предчувствии будущего, говорилось о злосчастном самомнении Николаи, понуждавшем его заниматься вещами, в которых он ничего не смыслил и умел только понаделать неприятностей себе и другим, отчего в конце концов, несмотря на свои несомненные заслуги, вовсе утратил почетное положение в литературе. Оригинал веселой шутки не был переписан и с годами затерялся. Я с особой нежностью относился к этой безделке. Чистая и страстная любовь обоих молодых героев была скорее возвышена, чем ослаблена трагическим положением, в котором они оказались. Вся вещица была проникнута большой мягкостью, и даже противник в ней изображался с беззлобным юмором. Не совсем учтиво выражалась только сама книжка, в подражание старинным виршам говорившая:
Опасной я кажусь давно
Чванливому их сброду;
Чурбан, когда идет на дно,
Бранит за глупость воду.
К чертям берлинский хор попов
И к бесу отлученье!
А кто моих не понял слов —
Начни сначала чтенье.
Готовый к любым возражениям против «Вертера», я уже не огорчался из-за многочисленных нападок; но вот чего я никак не предполагал, так это что меня будут нестерпимо мучить мои благожелатели. Вместо того чтобы сказать несколько добрых слов о моей книжке, такой, какою она лежала перед ними, они настойчиво допытывались: как же все обстояло в действительности? Я злился и по большей части давал весьма неучтивые ответы. Ведь для того чтобы удовлетворить их любопытство, я бы должен был растерзать свое твореньице, над которым я столько времени размышлял, стремясь придать поэтическое единство разноречивым его элементам, сызнова разрушить его форму, и если не уничтожить составные его части, то уж всенепременно расчленить их, а тем самым и растерять. Впрочем, если вдуматься хорошенько, публике нельзя было ставить в вину это требование. Судьба Иерузалема возбудила всеобщее участие. Просвещенный, достойный, ничем не запятнанный юноша, сын писателя, одного из лучших наших богословов, здоровый, состоятельный, вдруг безо всякого видимого повода оставляет этот мир. Каждый поневоле задавался вопросом: как сие могло случиться? Когда прошел слух о его несчастной любви, всполошилась вся молодежь, когда же заговорили о мелких неприятностях, испытанных Иерузалемом в высшем обществе, восстало все среднее сословие, и каждый жаждал подробностей. Но вот появился «Вертер», и читатели усматривали в нем рассказ о жизни и умонастроении этого юноши. Город, главное действующее лицо — все совпадало, и, принимая во внимание натуральность изображения, публика наконец-то почувствовала себя осведомленной и успокоенной. Однако при ближайшем рассмотрении многое опять-таки не совпадало, и тем, кто доискивался правды, хлопот стало не обобраться, так как критический анализ не может не возбуждать нескончаемых сомнений. До сути же дела докопаться все равно было невозможно: то, что я вложил в эту книжку из пережитого и выстраданного мною, расшифровке не поддавалось, ибо, никому не известный юноша, я пережил все это если не втайне, то, уж во всяком случае, без огласки.