Взглянем ли мы на нее как жену, -- во всех отношениях бесподобна, добра, терпелива, великодушна, снисходительна, мила. Вышед за меня замуж в крайней еще молодости, она скоро приметила, что я создан от природы с пламенным воображением, мягким сердцем, добродушным характером, темпераментом пылким и ревнивым, и потому, судя заранее, что я всю жизнь мою подвержен буду влиянию всех жарких страстей человеческих, взяла на себя труд умерять огонь моих чувств и приметно довершила моральное мое воспитание. Если я имею ныне какие-либо хорошие черты во нраве и разуме, я ими, беспристрастно скажу, обязан ей. Она лучше всякого философа наставила меня быть им под старость и соединенными силами с опытом научила меня находить счастие в одном лишь том, чтоб быть самому собой довольным не по тщеславию, но по убеждениям рассудка и совести. Любовь ее ко мне была нежна, чувствительна, искренна. Сколько прощала она мне шалостей! Сколько измен моих переносила! Никогда не была обманута, видела ясно мои заблуждении и с осторожностию меня от них отводила. Она так знала меня хорошо, что безошибочно располагала свои против меня поступки. Не правила мной явно, зная, что самолюбие мое занозчиво и охотно очевидного ига не стерпит, но при всем том располагала всегда так моими мыслями, что я делал все то, чего хотелось ей, думая, однако, что действую сам собой. Влюбчивость моя нередко ее беспокоила, но когда она видела, что воображение мое более работает, чем сердце, она не препятствовала мне заниматься посторонними предметами, имея тут и свою выгоду, ибо я был жарок, быстр, неумерен в наслаждениях. Слабость ее здоровья не протянула бы жизни ее и до половины ее века, если б она исключительным была предметом моих вожделений. Итак, пока я истощался в платонических восторгах там и сям, она укрепляла скромною и бережливою жизнию свои бедные силы телесные, но когда примечала она, что я увлекаюсь слишком далеко от должностей супружества, тогда, истощая всю свою любезность пред обществом мужчин, она возжигала во мне минутную ревность, и тут, забывая все мои пристрастии, истребляя все их глубокие впечатлении до последней черты, я обращался к Евгении, влюблялся снова в одну в нее и становился таким, каким должен бы был быть всякую минуту. Оттого она часто мне говаривала: "Vous m'aimez mieux que toute autre" {Вы меня любите больше всякой другой (фр.).}, ты меня любишь лучше всякой другой. Слово лучше значило, что ее я люблю прочно, в этом она никогда не ошибалась. Я никому не приносил ее в жертву, а ей всех. Ничто сильнее не докажет власти ее над моим сердцем, как добровольная перемена судьбы моей в разные времена. Заметивши один раз, что я влюблен был в такую особу, которая хитростию своею завести меня могла далеко, она тотчас возбудила во мне желание служить и оставить Москву. Я плакал, но ехал в Пензу и забывал свою тогдашнюю очаровательницу. Подобно и в Владимир отправлялся я с слезами, но обе сии поездки настроены были ею, и тогда, как они становились необходимы для домашнего спокойства. Вот как Евгения распоряжала мною и постепенно созидала мое счастие. Стану ли говорить о тех жертвах, кои она мне приносила из любви, из сожаления, из величия душевного, которое было всегда пружиною дел ее собственных. Пусть вспомнят, с какой отвагой приезжала она навестить меня в Финляндию, в военный стан, под неприятельский форпост. До сих пор хранится у меня записка ее в коротких сих словах: "S'il faut mourir, mourons ensemble" {Если придется умереть, умрем вместе (фр.).}. Много ли женщин, готовых на такой опыт верности и любви? Можно ли без восхищения вообразить ее в то время, когда она, находя в сумке моей предварительную духовную, оскорбляется мыслию моею, что после меня она выдет за другого. С каким редким снисхождением она извиняет ошибку мою, уничижительную для любви ее ко мне. Кто не падет пред ней на колени в те часы, когда она, прощая мне дерзкую мою измену и переписку с Улыбышевой, сама же, сожалея о строгости моей судьбы, берет мою сторону, защищает меня у двора, просит обо мне, ездит ко всем случайным, плачет о моих бедствиях и, забывая, что я сам им причиною, помнит только тягость моего положения, любовь ее ко мне и выводит меня из бесславия в новый блеск пред всеми. Какими похвалами соразмерить можно чрезвычайность ее поступка, когда она в пользу теснимого мужа решилась ехать к Беклешову, ждать у него в передней два часа и презреть все то, что люди обыкновенные низостьми считают, для того только, чтоб вытянуть у вельможи грубого решительное слово насчет участи ее мужа. Нет, это была не низость! Визит ее к генерал-прокурору был опыт самый блистательный ее великодушия и прямого понятия о внутренном благородстве. Кто откажет такой единственной женщине в неограниченном уважении? Зная, что я мнителен и боязлив, она скрывает от меня все свои изнеможении и умирает почти в глазах моих с приятною улыбкою, дабы отдалить от меня самую плачевную картину последнего ее мгновения, думает еще обо мне, любит еще меня и тогда, как удаляется от персти, и, духом касаясь небес, еще хранит земные свои союзы. О! милая Евгения! Тебе ли стану я искать подобья или замены! Нет! Ты была одна в мире для мужа, для детей, для всего, что тебя окружало.
Посмотрим на отношении ее к детям. Любила их всех без малейшего ослепления. Давала преимущество Павлу, не по первенству его, но потому, что медленно развивались его способности и он казался прост. Сожаление ее о сем умножало и любовь к нему. Впрочем, она попечительна была для всех, предупреждала их недостатки, не умела баловать, ни слишком быть строгой. Машу обучала сама всему, держала ее ежеминутно при себе. При ней не нужны были иностранки. Она сама воспитывала чад своих. Старшая наша дочь Марья была опыт ее искусства в образовании человеческого сердца и ума. Во всем семействе нашем была любима, и как иначе? Она не пропускала никакого знака внимания, приличного каждому из родных. Отец мой равнял ее в чувствах своих с родными детьми, мать моя глядела ей в глаза, сестры искали ее дружества, я боготворил, дети чтили -- все в доме ею дышало. Она всем была необходима, счастие семейства нашего ею только и цвело. С людьми была тиха, незлобива, милосерда. Нередко смягчала строгость мою с ними, выслушивала терпеливее меня их нужды, ходатайствовала за них, снабжала, была матерью, а не госпожою слуг своих, но притом не допускала их, как многие, до излишней с собою откровенности, не собирала посредством их вестей, не заводила пересудов, убегала сплетен, искала тишины и каждого держала в назначенном ему месте. Все почитали ее, боялись и любили. От младенца и до старика все плакало над [ее] гробом. Евгения в жизни своей показала на опыте, что и в тесном самом круге обширный ум удобен оказать все свои способности.