Гимназия открылась 7-го числа августа, и по прошествии трех месяцев моему трауру, кои истекли 12-го числа, пожаловала ко мне с навещательным посещением к Успеньеву дню мать моя и сестра с дочерью. Все они расположились в особом при доме и просторном корпусе и прожили у меня до 7-го сентября. Тогда же, как для матушки, так и для меня, наезжали хорошие наши приятели -- госпожа Воейкова и княгиня Куракина. С сею последнею с того времени утвердилась дружеская моя связь, которая, по опытам судя, чаятельно, до конца наших дней взаимно отрадою нашею будет. Княгиня Куракина была женщина редкого духа. Испытав несчастия, хотя не образцовые для людей ее пола, но резкие по чрезвычайной ее чувствительности, она могла служить примером того, что человек в одних душевных силах находит способ сопротивляться бедам и жестоким предубеждениям человеков. Внешний суд всегда наносит нам пагубу, если мы внутренним судом своей совести не предохранимся от зол большого света. Княгиня Куракина, одаренная природным умом обширным, большими сведениями, воспитанная с отличностию, вела последние лета своей жизни в строгом уединении в деревне своей Шуйского уезда. Строгость правил ее не допускала никакой ошибки в чувствах моих. Любовь моя к ней сохранила черты одной искренной дружбы, которая впоследствии времени теснее соединила нас самых уз кровного родства. К усугублению не радости, а шума в доме послал мне Бог молодого француза, который в проезд свой из Москвы куда-то на город, поссорясь с женой и оставшись из отчаяния один в Владимире, приютился ко мне, полюбил меня за мое с ним благосклонное обращение и решился ожидать в моем доме выгодного себе помещения где-либо, -- разумеется, в учители. Он был еще сам тех лет, в которые учатся, жив, скор, вертопрашен, словом, француз и весьма кстати попал в нашу семью, чтоб разбивать домашние сумерки беспутным своим бешенством. Имя его было Сен Винсан. Он придавал себе титло графа, имел хорошие аттестаты и виды из своего отечества, бранил французского самозванца беспрестанно, думал и поступать хотел как приверженец Бурбонского дома и с утра до вечера, на месте не постоя, резвился. Прекрасный учитель! Все мои родные были ему очень ради, потому что он заставлял и меня иногда против воли сквозь самых горьких слез улыбнуться. Но рано было еще действовать на нрав мой, веселый от природы. Все удручало мое положение. Самый приезд матери моей, перешедшей уже за семьдесят лет, в город ей незнакомый для того, чтоб видеть сына моих лет, овдовевшего, с кучею сирот, без имения, без друга, в трудах, не дающих ни покоя, ни пользы, самый приезд сей умножил горесть моего одиночества. Она терзалась, глядя на меня, я плакал, глядя на нее. Оба мы смешивали наши внутренние соболезновании о невозвратной потере. Короткость моя с девицами Вебер, а особенно с старшею, хотя занимала меня несколько в самые скучные часы дня, облегчала тягость их и наполняла ужасную пустоту душевную, но еще не глубоки были чувства мои к ней. Они щекотили только поверхность сердца, скользили по ней и всегда оставляли по себе убийственное сокрушение о умершей. Так проводил я некоторое время со всею оставшеюся семьею вместе, и 7 сентября угодно было матушке отправиться назад в Москву. Осыпав меня милостьми своими, окропив слезами и наградив благословением, престарелая моя родительница оставляла со мною по себе ту же тоску, с которой я встречал ее в первый день приезда к нам. С нею по-прежнему поехали и сестра большая, и середняя дочь.