В Академии музыкальной, где я был, как видно выше, старшиной, случилось под конец года приключение весьма забавное. По каким-то сплетням и намуткам бабьим, ибо Павел всему верил, оговорен был ему содержатель Академии Лекен. Он, перепутав имена, взял о нем подозрения, кои совсем относились не к нему. Досуг ли в таком случае порядочно осведомиться? Страх в голове, желчь загорелась, сердце вспылало, и Павел тотчас прислал курьера к обер-полицмейстеру московскому, господину Эртелю, чтобы Лекена, схватив, прислать в кибитке к нему в Питер и Академию его уничтожить. Эртель был строгий исполнитель его приказаний и настоящий алгвазил того времени, способный удручить, а не облегчить человечество. Он, в один вечер прискакавши в Академию, -- по счастию, я тогда страдал зубною болью дома (пусть судят о тогдашнем времени по сему малому приключению: человек невинный доволен был, почитал за счастие, что зубы болели, для того, что мог избежать от зрелища, возмущающего свободу и благопристойность; и мука казалась отрада в сравнении с тем, что испытывали подданные Павловы в Москве и повсеместно) -- Эртель, приехав в Академию, отыскал Лекена, уложил его в сани, посадил фелдъегеря на блук и в Питер отправил гораздо с меньшею бережливостию, нежели из Голландии соленых сельдей к нам в бочонках присылают. А на другой день уже и вывеска Академии была сорвана и никто в нее не смел съезжаться, тем менее смел кто-либо и в малейшем начальстве над оной из нас, старшин, признаваться. Все права были нарушены, контракты и обязательства Лекеневы как с тем, у кого дом был нанят, так и с членами собрания, заплатившими на год вперед деньги, были без силы, словом, каждый и то вменял Эртелю за милость, что при таком повелении не забраны были все те, кои при посещении его в том доме играли в карты и могли по крайней мере уехать по домам. Прекрасное состояние! Что ж вышло из того? Лекен был привезен в столицу и тотчас представлен к государю. Объяснилось недоразумение. Павел узнал свою ошибку, допустил его к себе, беседовал с ним о его заведении, отпустил его, снабдив деньгами на дорогу, подарил сверх того 500 рублей и, дабы исправить нанесенный подрыв его Академии, писал к Салтыкову, московскому градодержателю, чтоб он постарался всех склонить к съездам в дом г. Лекена и поддержать его заведение. Воротясь с такими привилегиями наш столяр в Москву открыл снова Академию, и, умножив число членов своих двумя знатнейшими вельможами в Питере, а именно Кутайсовым и Нарышкиным, которых, особливо первого имя так было громко, что и Эртель стал в Академию ездить приятельским образом. Граф Салтыков дал новый блеск сему собранию и, угождая воле монаршей, приехал туда обедать. Завелись балы. Вся Москва стала на них съезжаться. Мы, старшины, опять вышли из гробов своих и уже перестали прятаться, и из беды вышло новое благополучие для Лекена. Не все страхи, однако же, так удачно миноваться могли, иные стоили многим жизни. Все сии приключении в такую привели меня досаду, что я отказался от выезда в публичные собрании и всю зиму просидел дома. Сообщении приятельские до того были стеснены, что даже велено было военному губернатору Салтыкову рапортовать о тех домах поименно, где примечаемы будут полицией большие съезды. Физика, соединяясь с моралью, совокупно мне припасли столько одна немощей, а другая скуки, что я ни в чем не находил удовольствия. Сперва бессонницы, которым я часто был подвержен, ипохондрия, потом непомерная боль зубов и, наконец, неудачная операция мозольная, от которой рана на ноге мешала мне порядочно обуваться, -- все это затворило меня в моих четырех стенах. Удовольствии семейные одни препятствовали мне унывать совершенно. Жена моя, дети меня занимали всеминутно, я чувствовал часто, хотя и неволей к тому был приведен, что дома сидеть с домашними гораздо приятнее и безопаснее, чем мыкаться по свету, где так часто не хотя человек спотыкается, где беспрестанные страсти, прихоти, сражении с нравами, между собою так много различными, делают из каждого дня жизни нашей день битвы с неприятелем, где силы наши, нечувствительно слабея, ведут нас к дряхлой и унылой старости. "Où peut-on être mieux qu'au sein de sa famille" {Нигде не чувствуешь себя так хорошо, как в кругу семьи (фр.).}. Да, часто певал я этот стишок с детьми моими, часто познавал эту святую истину во всем ее пространстве, но скоро соблазны мира, прелести, очарования большого света меня сбивали с пути, и когда я получал силу выезжать, быть в людях, то опять становился игралищем предубеждений чужих и своих собственных и был всем подобен. Опытность научила меня говорить с латынским писателем, не вотще сии слова произнесшим, но в крайнем убеждении слабостей своих: "Homo sum et humani nihil alienum a me esse puto".