Просияло наконец солнышко, озарило долго плакавшие глаза мои, и я получил в Клину через родственницу нашу Демидову письмо от жены моей и копию с указа, что я пожалован в действительные статские советники, переведен в Москву в Соляную контору, и дано мне в год по 1875 рублей жалованья. Вот как все это там случилось.
Истощив все свое терпение, жена моя собиралась уже ехать домой, ко мне навстречу, как вдруг, за два дни до отъезда государева в Москву короноваться, приехал к ней от него генерал-майор и кавалер Данауров с вопросом, какого места она для меня хочет. Жена, удивясь такому странному посольству (но в Павловы дни что было странно?), не знала долго, что отвечать. Наконец, видя настояние г. Данаурова, ответствовала, что она слыхала от меня, что место обер-прокурора в Сенате было бы для меня лестно и приятно. Данауров повез ответ к государю, жена осталась в размышлениях, и между страха и надежды колебалось ее беспокойное сердце. На другой день съезд был прощальный у двора, и жена с прочими откланивалась двору. По окончании обрядов придворных, видя, что уж отъезжают, что по сделанной ей накануне присылке ничего не выходит, оставалось ей опять во всем усумниться, но вдруг князь Куракин, и тут охотно еще мне благодетельствовавший, вышед из внутренних покоев, объявил жене моей, что Павел, снисходя на мое желание, приказал написать указ о переводе меня в Москву в Соляную контору, ибо, говорил он, обер-прокурорского места праздного теперь в Москве нет, что было справедливо, "а муж ваш, -- продолжал он, -- получит прибавку жалованья, которое сравнится с окладом просимого им в Сенате места, и думаю, что при подписании указа дастся ему чин". В сих надеждах жена приехала из дворца домой, из дворца, где прежде несколько лет показалось бы, может быть, обеим нам при подобном случае безделицею то, что теперь мы должны были почитать за великое. В самом деле, князь Куракин тогда повез указ обо мне в Павловское и, возвратясь оттуда в столицу, уведомил жену записочкой своей руки, что я переведен в Соляную контору в старшие члены с жалованьем по 1875 рублей в год и с чином действительного статского советника. Указ о сем, то есть копию с него, и подлинную записку жена отправила ко мне, и все это на пути в Питер получил я в Клину. Мог ли я воображать такой удачный оборот обстоятельств? При счастии малейшие благоприятности рока кажутся ничего не значущими, а при беспрестанном несчастии, ах, как и самая безделица, которая с успехом достается, кажется блаженством! Таково было тогда положение мыслей моих и рассудка. Подобно как удачливый игрок в карты, когда к нему ходят игры пустые, рад и маленькому бостону, а при беспрестанной улыбке фортуны и на шесть в сюрах принимает ни за что. Получа сие известие, я не размышлял о роде новой моей службы, о сотовариществе членов, о свойстве директора -- я еще ничего не знал об них -- останавливал мое воображение на одном удовольствии жить в Москве, в родительском доме, в кругу старинных друзей, а паче всего заранее радовался тому, что скоро увижусь с женой, с которой сия маловременная разлука наполнена была такими резкими происшествиями. Итак, я в Клину, разделя с мамой и Алексашей мою радость, послал воротить мой маленький обоз, за сутки до меня уехавший в Питер, а сам тотчас поскакал домой. Пусть растолкуют мне профессоры, магистры, авскультанты, коим и я был некогда, и все эти школьные господа пустословы, которые все любят основывать на неоспоримых аргументах, пусть изыщут мне тайную пружину человеческих капризов и скажут, отчего Павел Первый, злобой против нас рассвирепевший, Павел Первый, которому об нас жена его, фавориты и многие приближенные люди так часто говорили и покровительства нам испрашивали, Павел Первый и, можно сказать, единственный в своем роде, имея возможность за два месяца прежде одним словом то же все в пользу мою сделать, промучил жену мою во ожиданиях тщетных в Петербурге с лишком два месяца и перед отъездом своим короноваться, тогда, как уже, казалось, ничто не долженствовало приводить нас ему на память, не только вспомнил, но послал генерала как о самой крайней нужде снестись с женой моей о ее желаниях, обременил самого генерал-прокурора приездом к себе в слякоть и непогоду в Павловское с указом, устрояющим судьбу мою, и засуетил круг себя людей столь чиновных. Ужли все это дело случая? Не знаю, но думаю, что нет; думаю, и сам, однако, сомневаюсь, потому что, с другой стороны, странности человека, названного царем, и какое-то мечтательное повышение одного из тысяч миллионов людей, каков я, на неприметном пункте вселенной, каков Петербург -- можно ли поистине все это колобродство смертных приписать вседействующей силе и воле Божества, управляющего духом нашим, с которым подобные мирские превращении ничего общего не имеют? Как то ни есть, я приезжаю в Москву с чином и, по милости того же государя, без убытку от приезда, потому что мнимая моя служба в Камер-коллегии, в которой числился я месяц по данному мне там окладу, доставила мне столько жалования, сколько издержал я денег от Москвы до Клина. Браво! Все в порядке. Так утешаться должно среди самого отчаяния. Не замедлила приехать обратно и жена моя. О! Друг мой! Сколько вздохов, сколько отношений, сколько мыслей, заочно каждым из нас обдуманных, нам разделить надлежало! Мы увиделись: полные глаза слез, и сердце, полное радости. Слава Богу! Мы вместе, и там, где быть хотели. Нас двор теснит, но мы живы, мы вместе, и все забыто. Нас царь гонит и ненавидит, но Бог еще нас любит, мы вместе и можем благодарить Создателя. Так утешала нас минута свидания. Она мне, я ей сообщал все прошедшее, и, удивляясь миру, мы радовались, что еще не хуже что-либо с нами последовало.
Жена моя одарена была императрицей прямо по-царски: она ей пожаловала на дорогу пятьсот рублей и пенсиона ежегодного по триста рублей. Какая огромная монаршая щедрота! Рядом с женой моей в списке пенсионов стояло имя генеральши де Балмен. Ее муж был генерал-губернатор и, думаю, давал секретарям своим в именины их по стольку, не чая, что по смерти его жена будет весьма счастлива, что столько же ей назначится из кошелька императрицы. Как после этого дивиться, что жена действительного статского советника, не больше, помещена в один и тот же список. О! Как вы счастливы, цари, что вы или от недосугов, или от неги ничего не читаете, что до вас не достигают молвы о вас тысячи народов, что глазам вашим подносят только розы, а под нос курят разными стихотворными благовониями! Если бы ты могла прочесть когда-нибудь эту страницу, августейшая монархиня, если б ты увидела в ней хотя наедине сама с собой в своем великолепном чертоге, что бедная княгиня Долгорукая, тобой из нищеты на то только выведенная, чтоб, приучась к роскоши и всем ее очарованиям, впасть в вящее убожество и понести всю тягость суровой необходимости, бедная княгиня Долгорукая, пресыщенная у двора ласковостью и высокими надеждами, получив от тебя пенсиону в год триста рублей, при всей бедности ее отдавала их каждогодно на содержание беднейшего брата мужа ее (моему брату Григорью Богданову, несчастному своей породой, законами пренебреженной), если бы ты это увидела и прочла такую истину, которая одна составляет целый панегирик бесподобной этой княгини Долгорукой, жены моей, с каким бы уничижением ты устремила взор свой на себя! Во всех бесконечных зеркалах твоих отразился бы румянец стыда и краска совести обличительной, и кошелек твой, этот кошелек, из которого не щедрота прямая, не сердоболие, но гордость и тщеславие червонные в народ бросают, показался бы тебе страшным обвинением пред престолом Всемогущего, потрясающего, когда хочет, все ваши подмостки и балдахины, под коими кажете вы народу надменное чело.