До приезда еще моего в Москву мысль моя уже ее встречала. Воображению моему представлялись яркие верхи соборных глав московских, которых никогда не мог я видеть, подъезжая к Москве, без сердечного трепетания. Я видел каждый уголок моего родительского дома, я глядел мысленно на стены того флигеля, из которого меня в слезах выпроводили в Пензу. Ах! Слезы, мною тогда пролитые, были предвестники моих несносных огорчений, и теперь обрадовался ли бы я столько, увидя московскую заставу, если бы я умел предчувствовать, что я еду в последний раз обнять отца? Приезжаем мы в Москву, нахожу я отца моего в болезненном состоянии, изнемогающего под игом различных недугов, соединившихся для нанесения ему последнего удара. Все в прочем в семействе нашем было благополучно. Дочь наша Маша росла и забавляла дедушку, мать моя была здорова, сестра с мужем заводились детьми, другие сохли по отце, свидетельницами быв ежечасной его муки; все было бы хорошо, но он таял, он умирал, и мы оба не могли друг от друга скрыть, что мы в последний раз видимся. Ум его, однако, не терял своей силы, и сие удвоивало его страдания. Проезжая Москву как молния, я представлял себе видеть друзей моих и приятелей на возвратном пути, а тут дни три пребывания моего употребил на беспрестанное беседование с отцом моим, в последний раз изустные его наставления селились в душе моей. Я изъяснил ему цель поездки моей в Петербург. Мне хочется, так говорил я ему, рекомендовать себя лично новому генерал-прокурору, показать ему некоторые мои бумаги, насчет многих с ним посоветоваться, словом, обратить на себя внимание правительства, убедить его взглянуть на мои труды, дать им вес и поставить преграду притеснениям моего начальника. Опытный мой старик слушал и улыбался, он радовался моим патриотизмом, но, зная, что он никогда успеха не имеет, смеялся моим словам, моему пылкому воображению как затеям юноши, который в мечтах розового цвета всю жизнь свою провождает. План мой, продолжал я, велик, срок отпуска моего мал и приближается почти, все правда, но я надеюсь, что человеку, который не последнее место в губернии занимает и попечению коего поручен миллион с лишком казенного дохода, дадут время объясниться, отсрочат, выслушают его, я же не о себе, не о своих выгодах, но о пользе государевой в том краю, где она мне препоручена, хлопотать еду. Довольно, думал я, и того, что я принужден на свой счет ехать с полудня на север для соглашения обстоятельств, имеющих влияние на выгоды не столько мои, как казенные. В порядочном образе правления и сию необходимость можно бы почесть наглым принуждением правительства, но где слово раб только государем истребляется, а вельможею еще проповедуется со всею его тягостию, там не должно надеяться, что по почте посланная бумага произведет свое действие. Там жадный взор генерал-прокурора, экспедиторов и сенатских секретарей так привык видеть везде корысть и находку, что никакой виц-губернатор не мог успеть ни в чем, когда сам не спешил себя показать сим полубоярам. Но мне с этой стороны ехать и не ехать было все равно, ибо, знавши отчасти, что в Питере слово завтра в большом употреблении, и боясь, чтоб оно не довело меня до невозможности скоро выехать, решился я предохранить себя и взял с собой только сто рублей, дабы прожить не больше времени, как во сколько можно бы было прожить их; следовательно, сею выдумкою я, вооружась сам против себя, ставил себя в необходимости, невзирая ни на какие лестные к завтрему упования, которым бы не было конца, выехать и тогда, когда бы мне не хотелось. Не всегда человек должен опираться на свое благоразумие, часто оно обманчиво, иногда нужно руки себе связать, чтобы не шалить ими, и подкреплять моральное благонравие отнятием физической возможности поступать вопреки добрым правилам и чести. Все это я сдавал с души отягощенной, с души, убитой худыми противу меня поступками, милому моему родителю и другу. Мы беседовали вместе, он слушал меня со вниманием, видел мою неопытность, незрелое мое о вещах понятие, видел, что я не вижу человека, каков он есть, а воображаю его, каким я хочу, но вместе с этим познавал зрелость вперенных в меня его правил, видел, что я преемником буду его бескорыстия, что мздоприятие не заражает сердца моего и что честность непричастна порчи во мне. Таковые примечания его успокоивали, нежили его на одре болезни. Он был мною доволен, а я тем-то и был счастлив, ибо хорошее его обо мне мнение составляло всю цель моих забот.