После тифа вместе с выздоровевшими я еду последним эшелоном через Буковину в Галицию.
А румыны… У их конников на постолах шпоры, старшины бьют их по морде, а они только покорно подставляют свои смуглые физиономии, а потом молча утирают юшку из носа. Уж больно покорные эти цыгане. Их старшины — феодальные дядьки: пудрятся и затягиваются в корсеты. Расхаживают по перрону с блестящими стеками. Нас не отпускают от эшелона даже купить мамалыги. Одного нашего старшину, который пошёл купить мамалыги, румынский часовой прикладом пригнал назад. Я радуюсь, что хоть здесь мы равны. Ведь ещё в Проскурове была офицерская столовая, и вообще наши старшины были весьма привилегированными. А казаки — это что-то низшее, бессловесное. Да и не очень-то разговоришься — после проскуровского погрома полковник Маслов сказал казакам:
— Даю вам право стрелять в тех, кто станет агитировать за большевиков.
И вообще, что сказал пан сотник — это закон, казаки же не имели права высказывать свои мысли. Только думали про себя да помалкивали.
После тифа я ходил словно мертвец. Ноги у меня налились свинцом, с трудом даже через рельсы перешагивал, а под вагонами я мог пролезть только на четвереньках. Сил не было держать туловище согнутым.
Дядьки на Буковине летом ходят в кожухах, забитые и покорные. Сбоку, на горе, я видел Черновцы и чудесный железнодорожный мост. Издали он казался таким лёгким и прекрасным.
Залещики, Тернополь.
Ставили пьесу «Бурлака» с участием Садовского. После Садовского ещё никто из артистов так властно не захватывал меня. Галицкие крестьяне ждут большевиков, которые должны дать им землю. Галиция промелькнула как-то грустно, печально…
Только часовни, униатские церкви и приветствие:
— Слава Исусу.
— Навеки слава.
Я выхожу в поле и пою:
Повій, вітре, з Украіни,
де покинув я дівчину…