Глава IX. Крым (1869 г.)
Открытие новых судов в Одессе в начале апреля прошло, конечно, с подобающей торжественностью: молебен в соборе, речи архиерея и губернатора, присяга нотариусов, великолепный обед судебного ведомства, с дамами и проч., и проч.
А затем папе пришлось собраться объезжать и главные пункты округа для торжественного открытия новых судов. Когда папа в конце апреля поехал из Одессы морем в Севастополь и другие города своего округа в Крыму, он захватил и нас с собою: доктора прописали маме кумыс, виноград, Феодосию.
Черное море... Необыкновенно ясно помню белый, красивый пароход, каюты, рубку... Сначала так было весело и хорошо. Потом началась качка, нас укачало... бррр.
В Севастополе нас ожидал парадный завтрак "с большими" и, помнится, Браилко и Граас, помощники папы, потешались над важной серьезностью Лели и водили нас с Идой, показывая развалины города, разоренного англичанами {Имеются в виду последствия обороны Севастополя в Крымскую войну 1853--1856 гг. -- Примеч. ред.},-- поясняли нам.
Из Севастополя папа поехал в Симферополь и дальше, а нас с мамой, Идой и няней отправил в карете с Антоном на козлах в Бахчисарай, где мы провели более двух недель в ханском дворце.
Чудесен Бахчисарай. До сих пор он был чудесен, хотя жизнь, кипевшая когда-то вокруг ханов, сменилась мертвым сном. Семья смотрителя дворца Шостак, садовник и караульщики тщательно оберегали дворец, но едва оживляли эту затихшую усадьбу крымских ханов с великолепными садами среди татарского селения, лачуги которого лепились по склону гор, спускаясь в глубину лощины.
Жарко пекло майское солнце. Но под тенью столетних каштанов в полном цвету, аллеями пересекавшими лужайки внутреннего громадного двора, было прохладно, и невыразимо хорошо. Мама весь день сидела с книгой или с работой в этих аллеях, а меленькая Оленька с няней играла возле нее в песочек. Мы же с Лелей приставали к Иде "пойдем гулять"! Особенно интересовали нас горы и громадный камень на одной из них. Камень этот точно катился, чтобы раздавить татарские лачуги у подошвы горы, и вдруг раздумал, остановился, даже врос и повис, как постоянная угроза Бахчисараю.
Мы часто ходили вокруг этого камня и допрашивали: почему он такой большой? Больше дома. Почему он не катится дальше, и кто его сюда прикатил. Бог с неба бросил? А почему так много раковин на самой вершине каменистых, бесплодных гор. Мама говорила, что Черное море их покрывало, но как же могло море подняться на горы? Ни Ида, ни Муси, молодой татарин в национальном костюме, всюду сопровождавший нас, не давали нам ответа. Маму даже утомляла наша любознательность, а Ида подчас и ворчала. Особенно же мы приставали к Шостак, дочери смотрителя. Она часто заходила к нам и показывала нам достопримечательности ханского дворца. Но поведет ли она нас в сад к купальням хана, начинались вопросы -- что такое ханши, зачем у хана много жен? Поднималась ли она с нами на хоры ханской мечети, мы жались к ней, цеплялись за платье. Внизу в мечети татары выли, стоя на коленях, и призывали Аллаха! Зачем они воют? Почему они сбросили свои туфли? Кто такой Аллах?
Однажды она повела нас в какой-то татарский домик, вероятно, знатного татарина. Нас усадили на низкой оттоманке и стали угощать шербетом, кизиловым и розовым вареньем. Подносили эти угощенья жены и дочери старого татарина, сидевшего против нас, скрестив ноги, на персидском ковре, татарки подняли свои чадры и казались красивыми и молодыми. Но затем вышла толстая, старая и важная татарка, быть может, старшая или любимая жена, но она не желала поднимать чадры, пока пятилетнего Лелю не увели в сад -- в нем усмотрели уже мужчину. Эта упрямая стыдливость старой татарки всех смутила, а Лелю огорчила до слез, и только Муси сумел его утешить, посадив его к себе на плечи, он стал бегать по садику за домом. Неудивительно, что важная красавица показалась нам после этого хуже остальных татарок: глаза ее были черные, злые, веки жирные, красные, и чего только не было на ней нацеплено: браслеты, монисты, золотая бахрома.
Леля плакал, о том, что он не девочка, а мне вскоре тогда пришлось плакать о том, что я хоть и девочка, но не "большая!" Мама с Шостак рано утром уехали верхом в Чуфут-Кале, и меня не взяли с собой. Я привыкла, что в Хатне мама или Сесиль брали меня на седло, когда катались верхом, а теперь они нашли, что до Чуфут-Кале я не доеду, потому что я еще маленькая. Очень меня это огорчило, и только Ида утешила меня. Мама не пускала нас в город и разрешала только ходить на горы или не дальше ворот дворца. Теперь Ида в сопровождении какого-то "доброго кавалера" повела нас гулять по всему городу. Узкие кривые улицы, домики с плоскими крышами, пирамидальные тополя, минареты и мечети с круглыми куполами, шумная жизнь базарной улицы и, в особенности, татарки в белых чадрах и цветных чувяках с загнутыми носками, произвели на нас неизгладимое впечатление.
Мама с Шостак вернулись из Чуфут-Кале, также очень довольные своей прогулкой. Что они там видели необычайно интересного, я поняла только гораздо позже, когда прочла мамино письмо к папе. Они ехали горными тропинками, столь крутыми, что иногда становилось даже опасным подниматься по уступам на вышку скалы, где приютился чуть ли не единственный житель этого заброшенного и опустевшего караимского городка -- знаменитый эбраист Авраам Фиркович с сыном. Он показал им свой музей, свои рукописи, собранные в караимских синагогах Сирии и Египта. С длинной белой бородой и густыми белыми волосами, Фиркович среди этих рукописей, точно в ласточкином гнезде, повисшем высоко над городком, произвел на маму сильное впечатление. Я же, слушая на другой день их рассказы о Чуфут-Кале и о Фирковиче, понимала только тогда, что я была лишена чего-то очень интересного, гораздо интереснее прогулки по городу Бахчисараю, тем более что мы с Лелей не должны были рассказывать маме о ней и в особенности про "доброго кавалера". Пришлось смолчать. Первый урок скрытности, данный нашей доброй наставницей, от мамы, что Ида поздно вечером ходила с "добрым кавалером" слушать моление бахчисарайских дервишей в молельню против ханского дворца. "Когда у меня будут дети,-- заявила я тогда Леле,-- у меня никогда не будет гувернанток". Леля вряд ли одобрил это решение, потому что со свойственной ему ласковостью уже успел сильно привязаться к Иде.
Путь наш из Бахчисарая в Феодосию я совсем не помню. Не соображаю даже, как мы проехали. Помню только ясно, что к Феодосии мы подъехали на пароходе. Погода была чудесная, в море не качало, и в рубке мы познакомились с художником Айвазовским. На пристани нас встретил полицмейстер и проводил до нанятой и приготовленной в 2-х верстах от города дачи Новосельского.
Это был темный деревянный дом с большой террасой недалеко от берега моря в открытой песчаной местности. Дом был обставлен по-дачному, не как в имении, было совсем не уютно, и помнится мне до сих пор то чувство malaise {"Не по себе".}, как говорят французы, которое возбуждалось этой дачной обстановкой, мебелью и каким-то специфическим запахом в комнатах. Вокруг дома был большой сад, вероятно, исключительно коммерческий, аллеи некрасивых абрикосовых деревьев, виноградник, маслины, миндальные и шелковичные деревья, но тени и цветов -- никаких, а я их так любила.
Мама стала пить кумыс, а мы стали купаться в море и проводили целые дни на берегу, собирая всевозможные раковины. Оленьку же няня зарывала в горячий песок. "Она стала розовой, живой, очень миленькой",-- писала мама про нее папе в единственном сохранившемся письме из Феодосии. Про Лелю же она писала: "Он беленький, толстенький, розовый, но очень упрям" {Лето 1868 г.}. Это упрямство, помнится, проявлялось главным образом, когда мама сажала нас за пресловутые, тогда бывшие в большой моде, фреболевские игры -- клеить коробочки, складывать из спичек какие-то фигуры, плести коврики из полосок цветной бумаги. Как только дело доходило до плетения этих ковриков, Леля упирался. Тогда его ставили в угол до тех пор, пока он с громким плачем не заявлял, что больше не будет (упрямиться). Плетение ковриков вызывало в нем отвращение.
50 лет спустя, незадолго до своей смерти, Леля стал вспоминать Феодосию и говорил, что дал бы многое, чтобы съездить именно на дачу в Феодосию, где мы проводили то лето, что его просто тянет туда. Быть может, именно на этой даче, где ему в июне минуло пять лет, он впервые сознал свое бытие. Что до меня лично касается, то вернуться в этот темный неуютный дом, в этот сад без цветов и без тени, нисколько меня не тянуло.
Здесь именно, в этом противном доме, Ида наказала меня за то, что я помнила, как меня крестили. Здесь же впервые мы, никогда не болевшие, заболели с Лелей одновременно. Нас уложили в постель, вызвали из Феодосии доктора Эрхарда. Он сразу сказал, что у нас -- гастрическая лихорадка, и мы впервые узнали, что существует на свете нечто отвратительное, неописуемое никакими словами -- касторка! 3 дня нас мучили, не спуская с постели, а затем мы вновь очутились на песчаном берегу моря, среди наших ракушек и всяких чудес прибоя волн.
Затем настало время фруктов. Их была масса. Муси, доставлявший маме кумыс, привозил также из города целые корзины винограда. Но от лечения виноградом у мамы заболели десны и зубы, от лечения кумысом с нею сделалась бессонница. Потом от постоянных сквозняков стали болеть зубы у Иды. Дуняша и няня захватили перемежающуюся лихорадку. Потом водовоз и кастрюльница устроили какие-то домашние скандалы. Мама была грустна и недовольна Феодосией, а в августе пошли дожди. Море стало черное, бурное, страшное; поверх гребней белой пены выскакивали черные морды дельфинов -- объясняла мама, чертей -- уверяла нянька. Доходили до нас рассказы о гибели целого стада овец, смытого ливнем в море. Антон и Муси с трудом проезжали в город за провизией, словом, целый ряд неприятных впечатлений! Нет, меня никогда не тянуло в Феодосию. Позже настали ясные, теплые дни, и мы провели еще весь сентябрь на даче. Мама, тосковавшая о папе, проводившем опять все лето в разъездах (новые суды вводились теперь им в Бессарабии), уезжала только на несколько дней в Ливадию, повидаться с гр. А. А. Толстой, приехавшей на осень с царской фамилией, и в Массандру, в Алупку к кн. Воронцовой, с которой часто виделась зимой в Одессе.