Пора сказать и о себе — ведь я тоже становилась взрослой.
В год моего шестнадцатилетия, после возвращения из-за границы, в Лаптеве отмечалась эта торжественная дата. В нашей семье не принято было делать детям ценные подарки, но шестнадцать лет считались неким возрастным рубежом, и я, заваленная чудесными дарами — золотыми часиками, цепочками, брелоками, — радостно ощущала свой переход из детства в юность. В большой столовой кто-то на рояле заиграл русскую, и Эдуард Петрович пустился в пляс. Каким образом этот немец с полным животиком постиг самую суть русского танца, не знаю, но плясал он лихо — не эстрадно, не балетно, а по-деревенски народно, заразительно. Вдруг он остановился возле меня и подчеркнуто почтительно склонился. Что случилось со мной, чья рука подхватила — я никогда раньше не умела плясать русскую, а вот сейчас, как Наташа Ростова, вдохновенная и невесомая, понеслась вокруг Эдуарда Петровича, выделывавшего предо мной немыслимые коленца. Все были поражены неожиданным шквалом моего темперамента. А произошло все вследствие только что полученного мною предложения руки и сердца от очень славного студента Бориса Сангина, брата Лиды, тогда невесты Володи Венкстерна. Что делать — «лето любви» околдовало всех. До того матримониальные планы относительно меня, кроме семилетнего Гриши в Копнине, имел лишь гимназист Петя Бартенев. Нам было лет по двенадцать, когда он признался мне в любви.
— Никогда! — воскликнула я с пафосом.
— Согласись, — настаивал он, — хоть когда-нибудь, когда будем старыми, ну, в двадцать лет…
Но сейчас другое дело — взрослый студент хочет на мне жениться. Я не была влюблена в Бориса, понимала это и, стоя среди роз возле бюста Пушкина, картинно прижимала руки к груди, томно шепча одно и то же:
— Нет, ах, нет, ах, нет…
Но восторг от сознания своей взрослости и власти над мужским сердцем пьянил мне душу, кипел и выплеснулся {446} в танце, благодаря которому я и запомнила это «любовное» приключение.