Три месяца в Ольхах проходили быстро, среди сплошных удовольствий. Все мне было занимательно: конюшня, где стояли «выездные» лошади, которых я всех знал по именам; табун рабочих лошадей, пасшийся на выгоне, с новыми рождающимися жеребятами, веселыми и грациозными; возвращающееся вечером домой стадо коров со страшным быком, от свирепых глаз которого и грозного мычания душа уходила в пятки. Особенно увлекался я птичьим двором, где к нашему приезду вылуплялись цыплята, утята и индюшата. Старая крепостная, птичница Авдотья, встречала меня там поясным поклоном, и, хотя величала меня, как «барчука», по имени и отчеству, но относилась ко мне покровительственно, а ее племянница, моя сверстница Степуха, брала меня за руку, и мы отправлялись пасти стадо индюшек.
А сад, со стриженными по-версальски шпалерами деревьев, окопанный рвом, в котором мы с Гришей и с деревенскими ребятами мастерили среди зарослей индейские вигвамы и, украсив себя индюшачьими перьями, чувствовали себя подлинными могиканами, делаварами или гуронами (Купер был в это время моим любимым писателем)! А оранжерея с абрикосами и огромными персиками «венусами» и грунтовой сарай со «шпанскими» вишнями! А собирание грибов в лесу! — Нас, детей, одних в лес не пускали из-за волков, водившихся там во множестве, о чем свидетельствовали разбросанные по всему лесу кости животных. И жутко было углубляться в лес, и интересно.
Трудно перечислить бесконечный ряд удовольствий, которые давала мне деревня. Пожалуй, самыми большими из них были верховая езда под наблюдением швейцарца-сыровара Христиана Христиановича и катанье в маленьком шарабанчике на самой смирной лошади, которой мне разрешалось править.
Я не припомню случая, чтобы кто-нибудь из помещиков того времени гулял пешком за пределами усадьбы. Чтобы отправиться за грибами или к соседям помещикам, за 1–2 версты, нам, молодежи, запрягали тарантасик в одну лошадь, а если ехали мать или дядя, то подавалась пролетка в пару, с пристяжкой, а кучер Николай надевал кучерской армяк и шапку с павлиньими перьями.
Очень любил я ездить за спиной дяди на беговых дрожках наблюдать за сельскохозяйственными работами. Особенно весело было на сенокосе. Тогда не только мы, дети, но и взрослые, привыкшие к помещичьей праздной жизни, так не гармонировавшей с трудовой жизнью крестьян, не представляли себе подготовлявшегося грозного социального конфликта. Мне казалось, что наполнявшая меня радость деревенского житья испытывается и крестьянами, весело меня приветствовавшими и певшими хоровые песни в перерывы между косьбой. Одну из них, которую потом мне никогда не приходилось слышать, я помню до сих пор и не могу удержаться, чтобы не увековечить ее здесь, в своих воспоминаниях. Вот она:
Над серебряной рекой,
На златом песочке
Долго девы молодой
Я искал следочки.
Но следочков не нашел,
Будто не бывало…
Я увидел вдалеке —
Речка всколыхнулась,
И услышал в высоке
Колокол раздается.
Быстро сел я на коня,
Полетел стрелою,
К Божьей церкви подъезжал,
Конь остановился.
В Божью церковь я вошел —
Там народ толпою,
Вижу — милую мою
Водят вкруг налоя.
Она, неверная моя,
На меня взглянула,
Залилась горькими слезами,
Ручками всплеснула.
Я ж к иконе пресвятой
Бросился с мольбою:
Боже, счастье ей пошли
И любовь святую.
В этой трогательной по содержанию песне любопытна ее форма: ритм соблюден везде, но рифмуются строфы лишь в начале и в конце ее. Вероятно, это объясняется тем, что она изменялась при передаче из уст в уста неграмотными людьми.