В Лондоне я часто посещал эмигранта Александра Ивановича Герцена, известного в литературе под псевдонимом Искандера. Он издавал в это время еженедельную газету "Колокол", в которой клеймил вкоренившиеся в России беспорядки и злоупотребления, а равно и лица, часто высокопоставленные, участвовавшие в этих злоупотреблениях. Цензура в России была тогда очень строга; журналы и газеты хотя и заговорили свободнее с 1856 г., но все еще находились под ее гнетом, и потому экземпляры "Колокола", строго запрещенного в России, доставались с большим трудом и нравились очень многим, чему способствовали несомненные дарования Герцена и любовь его к России, явно проглядывавшая в его ядовитых рассказах и насмешках.
Герцен принял меня очень радушно, рассказывал вкратце гонения, которые он потерпел от русского правительства, сожалел о том, что русские, столь храбрые в военное время, потеряли под постоянным гнетом чувство гражданского мужества, что все правительственные лица жестоко его преследовали за проступки, не имевшие значения; он вспомнил только две личности, которые составляли исключения, а именно, бывшего московского коменданта генерала Сталя{} и вятского жандармского штаб-офицера [Александра Гавриловича] Замятнина. Последний не только не преследовал его, но даже оказал ему разные услуги, несмотря на то, что вследствие присланного им к Герцену письма моей тещи Е. Г. Левашовой, явно бывшего распечатанным, Герцен обходился с ним дурно и дурно о нем отзывался. {История этого письма подробно рассказана мною в IV главе "Моих воспоминаний".} Герцен, говоря мне это, и не подозревал, что Замятнин женат на моей родной тетке. Во всем, что Герцен говорил о России, {видна} была сильная к ней любовь. Сколько раз повторял он мне с грустью о том, что неужели он, или, по крайней мере, его сын{} не увидят России, и спрашивал моего мнения о том, не написать ли ему просьбы о дозволении сыну его вернуться в Россию, и какова в ней будет участь последнего.
Несколько раз я обедал с Герценом в ресторанах и у него в доме и, между прочим, непременно по воскресеньям. В этот день собирались у него все эмигранты разных стран, которые около него кормились, не имея сами средств к существованию, но большей части которых он мало доверял. Он, знакомя меня с ними, называл своим соотечественником, но никогда не называл по фамилии и предостерегал меня, чтобы я не называл себя без надобности; он не был уверен, что между его гостями нет шпионов.
Герцен был вполне русский человек; он восхищался умом и добродушием русского народа и говорил, что жизнь в России, при этом добродушии, проще и вообще не так трудна, как в Англии, что подкреплял {разными} фактами, из которых приведу следующие. Когда в следующий мой приезд в Лондон в 1860 г. Герцен должен был переменить квартиру, он рассказывал мне, что многие домовладельцы, у которых он осматривал квартиры, хотели его надуть и что необходимо иметь при найме квартиры адвоката, который принял бы ее по подробной описи с тем, чтобы, по истечении срока найма, ее сдать по этой описи. Когда Герцен переехал на новую квартиру, и в комнате его маленькой дочери{} было разбито стекло (это было в ноябре), на что он указал хозяйке дома, то последняя соглашалась, что стекло было разбито до сдачи квартиры, но вольно же было адвокату Герцена не заметить этого, и затем она стекла не вставила. Литератор Огарев жил с женою своей, урожденной Тучковой (они, кажется, не были венчаны в церкви) у Герцена. К Огареву поступило из России требование об уплате долга около тысячи рублей, которого Огарев не признавал. Обратились к адвокату, который за справки в русском Своде законов, за перевод из него статей и за свои советы и разъезды в несколько дней потребовал сто рублей, ничего не сделав; не видно было конца выдачам денег адвокату. Герцен, чтобы покончить с ним, заплатил долг Огарева, причем говорил, что если в русских судах дать сто рублей по правому делу, суммой в тысячу рублей, то, по крайней мере, уверен, что оно решится справедливо, а в Англии нет конца выдачам и нет уверенности, что правое дело выиграет.
Одним из постоянных посетителей Герцена был поляк эмигрант книго продавец Техаржевский{}, о котором Герцен часто упоминает в своих сочинениях и изданиях, не имея которых я, может быть, неправильно называю фамилию этого книгопродавца. В бытность мою в Лондоне, он был за что-то посажен в тюрьму, но вскоре освобожден. Герцен был у него в тюрьме и с отвращением рассказывал, как в ней содержатся заключенные, и что между смотрителями и сторожами тюрьмы он не нашел ни одного сострадательного человека, тогда как он убежден был, что в русских тюрьмах всегда найдутся сострадательные люди, в особенности между низшими классами.
Герцен был мне очень симпатичен; одно не нравилось мне в нем: это тщеславие, породившее в нем уверенность, что он власть, с которой сообразуются действия Императоров Александра II и Наполеона III{} и на которую он мне намекал неоднократно и в особенности при передаче мне нескольких экземпляров его сочинения, напечатанного перед самым отъездом моим из Лондона: "La France ou l Angleterre"[], в котором он обсуждает: которую из этих стран должна Россия выбрать своей союзницей. Я взял с собой два экземпляра этого сочинения; по приезде в Париж меня спросили на таможне, не имею ли я с собой запрещенных книг, на что я заявил, что не могу знать, какие книги запрещены во Франции, и что между прочими книгами имею два экземпляра означенной брошюры. Оказалось, что они запрещены, но таможенный чиновник спросил меня, приобрел ли я их для собственной надобности, и, получив утвердительный ответ, оставил их у меня, несмотря на то, что это было во время, следовавшее за покушением Орсини{} на жизнь Наполеона III, которое, как известно, было очень грозное во Франции.
С Герценом я ходил в Аделаид-галлери и в какой-то ресторан, в котором по вечерам даются представления, изображающие английские суды. На сцене суд, прокуроры, адвокаты, преступники, свидетели, одним словом, вся обстановка настоящего суда. Суд над воображаемым преступником производится по всем формам английского судопроизводства, и он произносит приговор на основании существующих законов. Меня это представление очень занимало; говорят, что мнимые прокуроры, адвокаты и члены суда -- люди весьма образованные и способные, так что их речи и решения очень замечательны, о чем я не мог судить по незнанию английского языка.
Аделаид-галлери замечательна только тем, что приезд на балы в ней начинается в половине второго пополуночи. Распорядитель бала одет, как и все прочие мужчины, во фраке, но со звездой на левой груди, очень похожей на нашу Владимирскую звезду.
Каждое воскресенье в нашей русской церкви я видал жену австрийского посла{} при лондонском дворе, графиню Апони{}, урожденную княжну Трубецкую. Она очень усердно молилась и часто становилась на колена. Зайдя раз, за несколько дней перед отъездом из Лондона, к нашему священнику Попову, я узнал, что он очень огорчен письмом, полученным от графини Апони, в котором она уведомляет его, что перешла в римское католичество, и излагает причины, побудившие ее к переходу. Попов отвечал ей весьма умно; прочитал мне свой ответ и просил, чтобы я никому не сообщал об этой переписке. Несмотря на его настоятельную просьбу встретить с ним в Лондоне Светлое Христово Воскресение, я, по заключении 20-го марта (1-го апреля н. ст.) договора с домом "Джемса Уатта и Ко" на поставку машин для Московского водопровода, выехал в тот же день в Париж вместе с Блеком.