ГЛАВА XXII
Физический труд, сапоги, покос
В июле 1884 года отец пишет нашему бывшему учителю В. И. Алексееву:
"Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь — пример жизни. Действие этого примера очень не быстро, очень неопределенно (в том смысле, что, думаю, никак не можешь знать, на кого оно подействует), очень трудно, но оно одно дает толчок. Пример, доказательство возможности христианской, то есть разумной и счастливой, жизни при всех возможных условиях. Это двигает людей, и это одно нужно и мне и вам, и давайте помогать друг другу это делать".
Пример жизни и разумная и счастливая жизнь при всех возможных условиях.
Вот единственное разрешение тех сложных вопросов, которые предстали отцу в то время, и по этому пути он направил свою жизнь и вел ее до роковой осени 1910 года.
Несмотря на огромную умственную работу, поглощавшую все его силы, отец причислял и себя к числу тунеядцев, живущих на хрипу рабочего народа, и для того чтобы хоть сколько-нибудь оправдать перед самим собою свою, как он называл, праздность, он взялся за физический труд, и с тех пор он его не бросал, пока не ослабел настолько, что не мог уже работать.
В письме к Н. Н. Ге, от 21 июля 1891 года, он пишет:
"И вы не можете себе представить, как теперь, во время уборки, мне скверно, совестно, грустно жить в тех подлых, мерзких условиях, в которых я живу. Особенно вспоминая прежние года".
Отец всегда любил физический труд как полезное, здоровое упражнение и как общение с природой.
Помимо того огромного нравственного и воспитательного значения, которое отец видел в физическом труде, он его просто любил.
Он увлекался самым процессом работы, изучал ее во всех мельчайших подробностях, и часто, я думаю, в ней он находил тот спасительный предохранительный клапан, который помогал ему переживать самые трудные минуты его жизни.
Отношение же его к труду как к религиозной обязанности стало особенно ярко проявляться лишь с начала 1880-х годов.
Я помню, как в первую же зиму нашей жизни в Москве он ходил куда-то за Москву-реку к Воробьевым горам и там с мужиками пилил дрова.
Приходил он домой усталый, весь в поту, полный новых впечатлений здоровой, трудовой жизни и за обедом рассказывал нам о том, как работают эти люди, во сколько упряжек, сколько они зарабатывают; и, конечно, он всегда сопоставлял трудовую жизнь и потребности своих пильщиков с нашей роскошью и барской праздностью.
Для того чтобы иметь возможность работать дома и использовать длинные, зимние вечера, отец начал учиться сапожному ремеслу.
Не знаю откуда, он разыскал себе сапожника, скромного чернобородого человека, типа положительных мастеровых, накупил инструментов, товару и в своей маленькой комнатке, рядом с кабинетом, устроил себе верстак.
Рядом с верстаком, у окна, была устроена оригинальная железная печурка, отопляемая керосиновой лампой, которая должна была одновременно согревать и вентилировать комнату.
Я помню, что, несмотря на это устройство, которым отец гордился как новшеством, в его крошечной низенькой мастерской всегда было душно и пахло кожей и табаком.
В определенные часы приходил сапожник, учитель с учеником садились рядом на низеньких табуретках, и начиналась работа: всучивание щетинки, тачание, выколачивание задника, прибивание подошвы, набор каблука и т. д.
Нетерпеливый по природе и страшно настойчивый, отец особенно упорно добивался достижения совершенства в некоторых технических трудностях ремесла. Я помню, как он радовался и гордился, когда наконец научился всучивать щетинку, приготовляя "конец", и забивать в подошвы деревянные гвозди.
Отец, всегда горячий в работе, брался за все непременно сам и ни за что не отставал, пока не добивался того, чтобы у него вышло все так же, как у учителя.
Сгорбившись над верстаком, он старательно готовил конец, всучивал щетинку, ломал ее, начинал сначала, кряхтел от напряжения и, как ученик, радовался всякому успеху.
— Позвольте, Лев Николаевич, я сделаю, — говорил сапожник, видя бесполезные усилия отца.
— Нет, нет, я сам! Ты делай свое, а я тоже буду делать свое, иначе не научишься.
Во время этих уроков к отцу часто приходили гости, и иногда в его уголке собиралось столько сочувствующих, что негде было повернуться.
Я тоже любил приходить к нему и часто просиживал с ним целые вечера.
Помню, как-то пришел к отцу муж моей двоюродной сестры Елизаветы Валериановны, князь Оболенский.
Отец в это время только что научился забивать гвозди в подошву.
Он сидел, зажав перевернутый сапог между коленями, и старательно загонял в красную, новую подошву деревянные шпильки.
Некоторые из них заминались, но большинство втыкались удачно.
— Смотрите, как хорошо выходит, — похвалился отец, показывая гостю свою работу.
— Что ж тут трудного? — сказал Оболенский полушутя.
— А вот попробуйте.
— Сколько угодно.
— Хорошо, но только с уговором: за каждый забитый вами гвоздь я вам плачу рубль, а за каждый сломанный вы мне платите гривенник, хорошо?
Оболенский взял сапог, шило и молоток, сломал подряд восемь гвоздей, рассмеялся своим добродушным смехом и под общий хохот заплатил в пользу сапожника восемьдесят копеек.