Осенью школа № 10 имени Фритьофа Нансена уже не существовала. Вместо нее создали две школы, № 110 и № 100, и Фритьоф Нансен выпал из нашей жизни. Первая занимала здание в Мерзляковском переулке со знаменитым Иваном Кузьмичом, а вторая находилась в здании на углу Столового и Ножевого переулков, а директором в ней стал Иван Фомич. Иван Фомич был довольно полный мужчина и довольно лысый, с лицом яйцеобразной формы, с крошечными, прилипавшими к губе усиками под носом и в блестевших очках, за которыми были красивые и холодные глаза. Я оказалась в 100-й школе, а дети знаменитостей — в 110-й. Мария Федоровна настаивала, чтобы мама что-то сделала, но мама ответила: «Они меня не сочли…» — и на том дело кончилось.
В новый класс со мной перешло только несколько человек. Дети тут были не такие бедные, грязные и не такие простые, как в старом классе, — будто состав класса изменился вместе с городом, который тоже стал богаче и в магазинах которого появилось много разной, мною раньше не виданной еды. Мы тоже стали жить и есть лучше и снимать дачи просторнее и дороже, приобрели единственную (при жизни мамы) крупную вещь — рояль (рояль стоил в два с половиной раза дешевле пианино). Мы с Марией Федоровной ездили смотреть его. Рояль продавался за ненадобностью. На крышке у него отпечатались круглые следы. «Наверно, кастрюли горячие ставили», — сказала Мария Федоровна. Рояль перевозили на подводе, без меня. Мария Федоровна восседала на крышке рояля (ножки были отвинчены), и когда подвода проезжала мимо церкви Большого Вознесения у Никитских ворот, какие-то ребята из нашей школы ее увидели и закричали: «Баушка! Баушка едет!» Мария Федоровна, смеясь, радовалась своей популярности.
«Дидерихс фререс»[1], — читала я на крышке рояля французское слово на немецкий лад. Ко мне второй год ходила новая «немка», Елизавета Федоровна. Она была рекомендована Елизаветой Федоровной, сестрой Марии Федоровны. Я слышала, как мама заговорила с ней по-немецки, когда та пришла в первый раз (она и потом разговаривала с ней по-немецки). Елизавета Федоровна была мне неприятна с ее голубыми, водянистыми, выпуклыми глазами, с лицом, на котором было как будто слишком много кожи, готовой образовать складки, хотя пока их не было. Елизавета Федоровна тоже не испытывала ко мне симпатии и не старалась ее почувствовать, а я все-таки старалась. Но по отношению к ней (не сразу, правда), чуя некоторую безнаказанность, — хотя я вряд ли догадывалась, что ей не хотелось бы потерять урок, — я стала проявлять низменность своего характера: плохо готовила уроки, упрямилась даже, чего не позволяла себе в школе, так что один раз она пожаловалась Марии Федоровне, и «порядок был восстановлен». Только в последний год моих с ней занятий, в год маминой смерти, я стала находить в них удовольствие. Я вдруг почувствовала, что мне стало легко говорить и понимать, и книга, которую мы читали на уроках, была мне интересна. До этого я мямлила в пересказах и ответах, а с мамой сразу переходила на русский язык, но теперь я стала проникаться духом немецкого языка и находить очарование в словах и фразах, и в некоторых стихах, особенно в следующих:
Vom Schwörtel fiel den junge Lord,
Halt in der Hand noch den Kristall,
Das erschwundene Gluck von Edenhall[2].
Я стала находить очарование и в городе, в старом городе XIX века, в котором жила. Прелесть города становилась мне ясна одновременно с прелестью музыки. Я слышала то, что я играла и что играла Таня (Мария Федоровна ее тоже начала учить): гаммы, Ганон, этюды Черни[3], пьески из «Школ игры на фортепиано», пьесы и песенки из старых альбомов Марии Федоровны. Так что не произведения мне нравились, а самая основа музыки, сочетания звуков. У меня не было музыкального дара, но мне нравилось играть, отчасти из-за получавшейся музыки, отчасти из-за спортивного беганья пальцев по клавишам — от него так же хорошо думается и мечтается, как и от ходьбы. Рояль, несмотря на то что был велик и потеснил все остальные предметы, не оказался чужд нашей комнате с кроватями, с испачканной чернилами клеенкой на столе, с географической картой на стене и с глобусом на шкафчике. Те звуки, которые из него извлекались, я относила к музыке высшего сорта, но любила всякую музыку, и она играла во мне постоянно. Я без конца фальшиво пела популярные в то время советские песни, безоблачно веселые песни Дунаевского и другие, более скрипучие, а Мария Федоровна издевалась над ними:
Среди зноя и пыли
Мы с Буденным ходили
На рысях на большие дела[4].
Мария Федоровна: «А по маленьким не ходили?»