Следующая зима была темной. Я училась во вторую смену, может быть, поэтому мне казалось темно в школе: свет угасал к концу уроков. Я много болела, и мне казалось темно дома, потому что я проживала короткий зимний день. У меня опять болели почки, а в новых, купленных в магазине тонких фетровых валенках неподходящего оранжевого цвета было холодно. Выходя на улицу, приходилось надевать на них калоши, было тяжело и неудобно. Моя болезнь вызывала тревогу у взрослых. Доктор Якорев прописал мне на некоторое время бессолевую диету, и я старалась изо всех сил есть несоленый суп из сухих грибов, но это было почти невозможно. Мария Федоровна говорила, что готова плакать, глядя на меня. Она пробовала сама есть этот суп и не могла. Я не ходила в школу целую четверть, но делала все домашние задания. Я уже говорила, что ученье давалось мне легко, но той зимой я увидела предел своим возможностям: мне никак не удавалось выучить наизусть басню «Волк и Журавль». Мария Федоровна сказала: «Брось! Так бывает» (так было еще раз в 7-м классе со «Сном Татьяны»). Я также не могла научиться без объяснений учительницы (а Мария Федоровна не умела объяснить) делению на двузначные числа.
После моей болезни Мария Федоровна попросила посадить меня подальше от окон, из которых дуло, меня переместили на заднюю парту, и оказалось, что я не вижу, что пишут на доске. Мария Федоровна, войдя в класс, громогласно заявила: «Ты близорукая, тебе нужно сидеть ближе к доске». Класс злорадно захохотал. Мария Федоровна не понимала, как я больно сжималась от насмешек или неодобрения окружающих. Она говорила вслух, что хотелось, и часто не к месту; ей было безразлично, как к этому относятся другие.
В 3-м классе у нас была другая учительница, да и состав класса изменился. Учительница Нина Ивановна была темноволосая, смугловатая, с темными и острыми глазами. Она не выходила из себя, как Мария Петровна, но в ней не было и доброго, бесхарактерного снисхождения. Она как будто ставила мне в вину мое плохое зрение и, по-видимому, относилась ко мне недоброжелательно. Я чувствовала это, но не могла понять: как учительница может меня не любить, раз я очень хорошая и послушная ученица? Это нарушало мои представления о справедливости. (Меня очень удивляло, что отметка за дисциплину была у всех «отлично», включая самых отпетых озорников и хулиганов.) Нина Ивановна попросила Марию Федоровну не приходить в класс, после того как та звенела мелочью на уроке, пересчитывая собранные на какие-то цели деньги. Я боялась, что возродятся мои страх и тревога, но этого не произошло. Я уже привыкла к школе, а Мария Федоровна из школы не уходила, сидела в учительской, проверяя тетради и болтая с учителями. Нина Ивановна с удовольствием поставила мне «плохо»: в «подготовленном» диктанте «плохо» ставилось за одну ошибку, а я, после гамлетовских колебаний, написала «ища» с двумя «ща» — «ищща». Мария Федоровна возмущалась, а мама посмеялась.
Тогда стали выпускать тетради в косую линейку, и мы в них писали, но только на уроках чистописания. Мы пользовались стальными перьями, которые делали кляксы, а чернила проливались из чернильниц-«невыливаек», и пальцы у нас всегда были в чернилах. У меня не хватало терпения, но я старалась, как могла, и Нина Ивановна поставила мне за чистописание «очень хорошо». Она требовала, чтобы мы подчеркивали по линейке чернилами. Это требует особой аккуратности: капля сливается с пера в конце проводимой черты и размазывается, когда поднимаешь линейку. Я насажала много таких клякс в домашнем упражнении, где надо было одно подчеркнуть одной чертой, другое — двумя и так далее. Как это бывает, приходя в отчаяние, я стала лепить кляксу за кляксой, как будто мне море по колено. Посмотрев мою тетрадку, Мария Федоровна пришла в страшный гнев, сказала мне все, что она говорила в таких случаях: «Мама работает день и ночь… Я устаю… Для тебя все делается, у тебя такие условия… было бы простительно, если бы ты… А ты даже не хочешь… Я покажу твою тетрадку маме», — и поставила между мной и собой ледяную стену. Переделать написанное было нельзя, и, придавленная тяжестью происшедшего, я легла спать. Утром Мария Федоровна подала мне мою тетрадь и сказала с упреком: «Благодари маму. Посмотри, что она для тебя сделала, усталая, вчера ночью». Кляксы были подчищены кончиком перочинного ножа, а там, где вместе с кляксой стерлась черта, была аккуратно проведена новая, и домашнее задание стало выглядеть лучше. Нам запрещалось стирать написанное, но учительница сделала вид, что ничего не заметила. Мария Федоровна обратилась к маме, чтобы я глубже почувствовала свою вину, а вышло наоборот: я невольно противопоставила доброту мамы строгости Марии Федоровны.