Уж по первому свиданию моему с управляющим приказом о ссыльных и по разговорам с знающими тобольские порядки посетителями мог я увидать, что мне придется остаться здесь дольше, чем я предполагал. Не будь губернатор такой формалист, такая сухая приказная строка (я его не видал, но таков общий голос, оправдавшийся на мне), я, конечно, мог бы пробыть в Тобольске не более недели, много двух,-- одним словом столько, сколько бы мне хотелось; а я прожил тут целый месяц {Об уме здешнего губернатора может дать понятие следующий случай, бывший во время моего пребывания в Тобольске. Кто-то явился здесь в маскарад, сделав себе маску в виде свиного рыла, и повесил орден на шею. Губернатор принял на свой счет и велел вывести гостя.}.
Как прошло это время, ты очень хорошо увидишь, если я тебе подробно опишу и один день моей тобольской острожной жизни. Все они более или менее похожи были друг на друга.
Вставал я довольно рано, никогда не позже семи часов. Около этого времени, хотя бывало еще совершенно темно, начиналось уже движение в коридоре. Прислуга носила дрова, воду, затопляла печи, мела полы. Подымались и соседи; слышались детские голоса, и Василий с Иваном (оба чрезвычайно нежные к детям) начинали ласково разговаривать с двухлетней девочкой пересыльного почтмейстера или казначея и шестилетним мальчиком поляка, о котором я говорил. Одна из моих соседок, следовавшая за мужем, разрешилась, сказывали мне, тут в тюрьме. Особенно забавна была девочка, не умевшая еще хорошенько говорить. Василий Непомнящий учил ее отвечать на разные вопросы, например: Кто создал мир? -- Бог. Кто был первый человек? -- Адам. Где лучше, на воле или в остроге? -- На воле.
Как только я зажигал свечу, вставал и растворял в коридор дверь нахолодавшего за ночь номера, Василий нес ко мне шайку и ковш с водой для умыванья, а Иван -- самовар, всегда уже заранее поставленный. Иван был довольно молчалив; но Василий не мог пробыть минуты без разговора. Подавая мне умываться, он обыкновенно сообщал мне все тюремные новости.
-- Партия сейчас пришла-с, ваше благородие, кандальщиков ужасть как много.
-- К нам никого нет?
-- Слава богу, никого. И так уж у нас теснота.
Или он сообщал, что партия в этот день отправляется дальше. В первый раз, на такое извещение, я сказал, что пойду смотреть. Василий на это заметил:
-- Это что смотреть-с! Партия самая ничтожная. На заводы-с. И всего-то сотни нет. А вот перед вашим самым приездом отправка была. Точно, что посмотреть стоило. Не мало уж я по острогам-то шатался, а этого видать не случалось.
-- Что такое?
-- Пятьдесят семей тут гнали -- по бунту... Без всякого, говорят, без суда. Баб-то, детей-то, девок-то! Шли не мало из Казанской губернии, а все, видно, привыкнуть-то не могли. Пришли, вой да стон стоит, пошли, еще хуже того. Старухи-то с причетами воют, бабы так голосят. Дети малые, на них глядя, тоже рев этакой подняли. Потому, разорены как есть в конец. Надзиратель наш смотрел, смотрел в воротах, да и ушел поскорее, слеза прошибла. Говорил я с ними тоже -- вина-то их какая! Объявили фальшивую волю, они и пошли помещика спрашивать,-- как он, значит, царский манифест скрыл. Помещик за войскием. Стали стрелять, убито сколько. А этих, кого в кандалы, кого так, да в каторгу. И суда, говорят, никакого <не было. Ну, наш брат -- уж точно, что есть за что.> А то просто -- сердце мрет, глядя-то. Я тоже могу это хорошо понимать, как сам из этого звания -- господский бывший.
В другой раз Василий рассказывал:
-- Купчиха вчера-с из Тюмени приехала. Овдовевшая, так на помин души двести рублей содержающим -- сама и раздавала, по всем камерам ходила. Провизии тоже прислано ею много: трое саней с шаньгами одними.
Или:
-- А у нас ноньче похороны, ваше благородна,
-- Кто умер?
-- Содержающий один. Его хоронить будут. Здоровенный был такой. В одной партии с нами шел. Так его назначили в отправку, а ему идти было неохота. Он и пил табак здесь и поступил в гошпиталь. Эта глупость есть тоже, ваше благородие. Оно точно, что совсем будет казать как хворой. Да он, видно, впервой. Не в меру, значит. А может, и так что попритчилось, и впрямь стал расхварываться. Вот ноньче хоронить будут.
После чаю я обыкновенно ходил гулять по двору. Он вообще редко не бывал пуст, разве производилась перекличка партии, отправляемой в приказ, или партии, возвратившейся из приказа. Да иногда, после метели, бывшей накануне, арестанты занимались разгребанием снега и чисткою двора.
Редкое утро проходило без того, чтобы у меня кто-нибудь не бывал, Если же не приезжал никто из гостей, то можно было поручиться, что придет надоедать или помощник, или турецкий капитан с поздравлением.
-- Поздравляю вас, милостивый господин,
-- Да с чем же?
-- С понедельником.
-- Разве праздник?
-- Нет, но это так у нас обычай.
Турецкий капитан этот -- лицо замечательное и по своей горькой судьбе и по правосудию нашего правительства. Я застал его уже в остроге тобольском и, когда уехал, он остался еще там, ожидая себе нового решения из Петербурга.
Это уже старый человек, ему шестьдесят лет; но по всему видно: если б не тюрьма и не тюремные бедствия и лишения, он и теперь поспорил бы силой с любым молодым здоровяком. Довольно коротко остриженные волосы у него на голове еще совсем черны, и только частью усы да длинная и густая борода, вроде наполеоновской, поседели. Большие серые глаза его были бы очень хороши, так же, как и все остальные черты его лица, правильные и строгие, если б на лице не лежало постоянно выражения слезной сиротливости и некоторого подобострастия, к которым приучило его скитанье по тюрьмам. Оно же, верно, заставило его придавать своему голосу какую-то льстиво-мягкую интонацию.
Привыкнуть ко всему этому было у него время. Семь лет проскитался он по русским острогам. Стоило посмотреть на него, чтобы видеть, как успел он обжиться в своем положении. Жалкая, изношенная одежда его показывала, что ему хотелось и в тюрьме сохранить хоть некоторые внешние признаки своего прежнего достоинства. Он постоянно ходил в какой-то странной шапочке конической формы, собственноручно сшитой из синей крашенины и, вероятно, похожей на ту, которую он носил некогда, будучи воином. Серую арестантскую шинель он тоже как-то особенно переделал, воротник подрезал и обшил его какими-то синими и красными заплаточками, может быть похожими на его прежний турецкий мундир или на народный черногорский костюм. Несмотря на службу в турецком войске, он славянин. Все остальное в его одежде, за исключением шапочки и шинели, впрочем тоже очень уж замасленных, представляло жалчайшие отрепья: и платок, которым он широко обматывал свою старую, черную, истрескавшуюся шею, и в особенности обувь. Трудно было сказать, что у него на ногах. Он сам сшил себе что-то странное из кусков войлока, обрывков кожи и холстины.
Дело его очень просто и тем ужаснее. В последнюю войну, когда военные действия происходили еще на Дунае, несчастный капитан перебежал к нам с шестью товарищами. Их взяли наши лазутчики и пользовались их услугами. Когда театр военных действий был перенесен в Крым и войска с Дуная двинулись обратно, турецкие перебежчики по какому-то случаю отстали от армии. Догоняя ее, они попали в руки земской полиции. Военачальники не позаботились снабдить паспортами, по-русски никто из них не знал ни слова, и их признали людьми подозрительными. Произвели немедленно следствие, понятно, как хорошо, представили в суд, и суд приговорил их как бродяг к вечному поселению в Сибирь. Они не раз поднимали дело о несправедливости их приговора, приостанавливаясь по дороге в губернских тюрьмах; но сначала, должно быть, некогда было заняться ими по случаю военных хлопот, а потом и само принявшее их под свой кров военное начальство старалось затушить их протест, потому что само было во всем виновато. Шесть товарищей нашего капитана успели умереть в это время, кто в городской тюрьме, кто на этапе, кто и средь дороги. Остался только он один, но не переставал вопиять о несправедливости. Вследствие этих-то постоянных жалоб он и попал в Тобольск так поздно. Приостанавливаясь в каждом городе и везде жалуясь или прокурору или стряпчему, он дошел, впрочем, до Тамбова с этапом. Тут на его жалобы пришло распоряжение отправить его в Николаев, вероятно, потому, что он хотел представить объяснение Константину Николаевичу, который где-то его видел. Из Тамбова его препроводили тем же способом, по этапу, так как ему нечем было платить за подводу. В Николаеве посадили в острог, продержали что-то долго, но ничего не спрашивали, никуда не водили, и вдруг в одно прекрасное утро перевели куда-то в другой острог, в другой город, и отправили опять в Сибирь с партией преступников. И шел он опять год без двух недель до Тобольска. Здесь опять поднял свое дело чрез прокурора, и пришло из Петербурга приказание, чтобы он все изложил подробно (вероятно, в сотый раз) для вручения его объяснения в собственные руки его величества. Он и сидит теперь и ждет нового решения, по которому, может быть, опять препроводят его по этапу в Петербург, а оттуда опять назад в Тобольск, если он не отдаст где-нибудь на дороге богу свою многострадальную душу.
Может быть, я что-нибудь и не так рассказал, плохо понимая речь бедного капитана, в которой он мешал русские, сербские, немецкие и турецкие слова; но сущность-то осталась в моем рассказе. О вопиющей несправедливости относительно этого несчастного говорили мне и прокурор и председатель губернского правления. Не подобного ли рода покровительство так вдохновляет славянофилов, когда они мечтают о том, как хорошо было бы, если бы наш двуглавый орел осенил своим могучим крылом все остальные славянские племена?