В Лефортово, когда заключенного ведут на допрос, его проводят через маленькую комнатку наподобие приемной, а оттуда затем в здание, в котором вдоль стен идут комнаты для допросов. В маленькой комнатке находится большая книга, наподобие бухгалтерской, в тяжелой металлической оправе, отшлифованной годами использования. В оправе есть щель, расположенная таким образом, что видно только имя заключенного, которого ведут на допрос или с допроса, и имя следователя. Все остальное скрыто от глаз. В этой комнатке с железной книгой были две вещи, встречи с которыми я всегда ждал. Во-первых, часы. Благодаря этим часам я всегда знал точное время, когда меня ведут на допрос, и это позволяло мне фиксировать в сознании последовательность времени суток. Этот маленький якорь, связывающий меня с реальностью, становился все более важным для меня по мере того, как один день сменялся другим, и мое сознание становилось все менее ясным.
Другой важной вещью была подпись, которую я должен был оставить в этой книге. Всякий раз, когда я подписывал протокол допроса у Сидорова, используя латинские буквы, я чувствовал внутри себя радость от маленькой победы. Мне было прекрасно известно, как ставить подпись, используя русские буквы, мне неоднократно приходилось таким образом расписываться под различными официальными документами. Но я решил для себя, в качестве некого способа держать ситуацию под своим личным контролем, каждый раз расписываться иначе, придумывая новые стили росписи – как по-русски, так и по-английски, чтобы ни разу не предоставить им два одинаковых образца своей подписи. Я думал также о том, что в случае, если дела приобретут серьезный оборот и меня заставят подписаться под состряпанными инкриминирующими меня материалами, я потребую, чтобы эту подпись сравнили с моей настоящей росписью, и тогда бы я смог заявить, что это был не я. И каким бы ребячеством все это не казалось, как бы ни смотрелось все это несерьезным, но это стало одной из тех первых техник, которые я развил с целью сохранения чувства некого превосходства и контроля над ситуацией, где каждая подобная мелочь была важна для поддержания моего духа в целом.
Мне доставляло удовлетворение все, что противоречило ИХ ожиданиям и условиям. Постоянно улыбаться на допросах, быть всегда подчеркнуто вежливым, каждый раз изменять подпись: все это помогало мне сохранять самообладание и человеческое достоинство, а не стать просто куском мяса, которым эти ребята распоряжаются по своему усмотрению.
Итак, руки за спину, взгляд строго перед собой – и вперед, шагом марш, по мостику галереи внутреннего двора, бросая быстрый взгляд вниз-вверх через металлическую сетку. Вниз по ступеням на первый уровень, ступая по протертым в камне следам, наискосок через главное крыло (прямая в букве «К»), затем наружу, по переходу через деревянный коридор в соседнее здание, вход в которое предваряла та комната с железной книгой. Снова расписался невообразимой подписью и почувствовал себя на высоте. Этим утром я должен получить новости из посольства, я был в этом уверен.
Вдоль по коридору, а вот и вход в комнату для допросов. Сидоров улыбается. Отлично.
- Мы получили письмо из посольства, - начал Сидоров.
- Я так и знал! Это чудесно! – я подался вперед за письмом.
Манера Сидорова резко изменилась, и он выхватил у меня письмо.
- Ничего особенного, просто формальная нота протеста. Они ничего не знают, и они ничего не узнают. Спрашивают, не могли бы мы их проинформировать. Ха!
Меня словно ударило громом. Вероятно, я даже побледнел.
Но затем что-то произошло – я увидел свет. Я сказал себе: «Он играет с тобой, Алекс. Не дай ему достать тебя. Достань его!»
И я громко произнес:
- Конечно, вы не осмелитесь показать мне письмо, - я широко улыбался. - Потому что вопрос моего освобождения будет решен через более высокие инстанции, и вы окажетесь в весьма неловком положении. Не волнуйтесь, - я испытывал восторг от этих слов, я их специально припас для этого случая, - не волнуйтесь. Скоро все разрешится.
Сидоров был крепким парнем. Он поднял на меня свой взгляд, исполненный едкой циничной усмешки. Мне показалось, что в этом взгляде была примесь даже некоторого восхищения. Затем его лицо потемнело, и он бросил: «К такой-то матери твое посольство. Это все, что ты от них услышишь. Это конец. Это все, на что они способны. Ты будешь здесь до конца своей жизни, ты это понял?! И даже если мы и выпустим тебя когда-либо, ты всегда будешь под нашим наблюдением. Это навсегда, заключенный. Не обнадеживай себя мечтами о помощи от твоего дерьмового посольства, потому что они ничего не смогут сделать!»
Сидоров обошел свой стол и повернулся ко мне спиной, чтобы я лучше ощутил тяжесть его слов. Я ощутил ее вполне. Мне стало плохо. Холодно. Ужасно. Но в то же самое время я знал, что он играет со мной. Я знал, что, скорее всего, он врет (хотя время показало, что он говорил чистую правду), и я знал, что мне следует любой ценой не дать его игре взять над собой верх. Если бы он был фокусником, то я должен был стать тем хитрым мальцом, что следит за его левой рукой, опускающейся в карман, в то время как остальные дети заворожено смотрят за правой, в которой вот-вот должны появиться часы и кольцо. И когда Сидоров развернулся ко мне, я снова широко улыбался: «Что ж, - произнес я оптимистично, - тогда примемся за работу?»