IV
Прием членов Думы и недовольство царя. — Последствия приема. — Бородинские торжества. — Выборная кампания в IV Думу. — Аудиенция Родзянки, переизбранного в председатели.
В мае месяце 1912 года в Москве на освящении памятника Александру III государь был со мной холоден, тогда как вся царская семья демонстративно выражала мне внимание.
Весной, перед окончанием работ Думы, многие члены, как правые, так и октябристы, а главным образом крестьяне всех партий, выражали желание представиться государю. В этом я видел побуждения самые искренние и благородные, а также и проявление верноподданнических чувств. Я энергично начал через председателя Совета Министров Коковцова хлопотать об этом. Государь отнесся подозрительно к этому заявлению и сперва наотрез отказался принять членов Думы, вероятно под влиянием императрицы, которая присутствовала при разговоре с Коковцовым и все время повторяла, что это совершенно лишнее. С другой стороны, велись переговоры с бароном Фредериксом[1], министром высочайшего Двора, с просьбой о том же. Только после того, как Коковцов и Фредерикс объявили, что они выходят в отставку, если Дума не будет принята, государь, нехотя, на это согласился. Известие было встречено радостно, и ехали в приподнятом хорошем настроении. И велико было разочарование и оскорбление, когда на приеме государь недовольным «тоном высказал только слова осуждения и неудовольствия по поводу «слишком страстных недовольно спокойных прений по разным вопросам». Патриотические же заслуги: ассигнование на флот, работы по земельной реформе и многие другие, как Холмщина, западное земство, Финляндия, — ничего не было упомянуто царем, и впечатление получилось, что государь Думой недоволен, сердит на нее. И все поняли, что тому причиной распутинское дело и влияние императрицы. В официальном сообщении в печати слова государя были очень смягчены. Но все мы, пережившие эти минуты, помним, какая была у всех на душе горькая обида за незаслуженное оскорбление.
Последними словами государя было напоминание об ассигновании на церковно-приходские школы, причем он выразил надежду, что ассигнование на дело, близкое сердцу его покойного родителя, будет принято Думой.
Мы все были как в воду опущенные, и насколько все ехали туда с радужными надеждами, настолько теперь все предавались мрачным мыслям.
На другой день настроение в Думе было подавленное, и когда я через лидеров и влиятельных членов старался узнать, какого результата может достигнуть голосование об ассигновании на церковно-приходские школы, все категорически (кроме нескольких крайне правых) заявили, что вопрос этот будет провален. Говорили о том даже националисты, что государь нас не ценит: «Он с нами бог знает как обращается. Саблер и Распутин дороже нас…» и т. д.
Мое положение было очень затруднительное: ставить на голосование вопрос, о котором упоминал государь, зная, что он непременно провалится, — было невозможно. Это значило бы создать конфликт между государем и Думой и закончить сессию демонстрацией против его желаний. Я решил снять вопрос с повестки, чтобы весь одиум этого инцидента пал только на меня, а не на Думу. Правые, особенно духовенство, очень возмутились таким моим решением. Не разобрав дело, подняли крик и объявили, что они на прощание устроят колоссальный скандал. Когда я шел председательствовать, мне пришлось окружить себя думскими приставами, чтобы избежать какой-нибудь неприятной выходки со стороны духовенства. Во время перерыва я вызвал епископа Евлогия[2] к себе в кабинет, объяснил ему, что меня побудило поступить так. Он увидел свою ошибку, извинялся, так же как и многие правые, выражавшие сперва свое негодование.