В VII классе корпуса мы были не столько кадетами, сколько солдатами. Ввиду того, что из Главного управления военно-учебных заведений пришел приказ приготовить кадет в строевом отношении к смотру в<еликого> к<нязя> Константина и к приему знамени (оно до тех пор только стояло в церкви, теперь же его должны были вынести в строй), наш командир, полковник Лелонг, принялся весьма яро за эти приготовления. В начале года злоупотребление выражалось только в сугубых маршировках и ружейных приемах. Но дальше — больше. Потом уничтожили и гимнастику, и уроки пения и танцев, и все было заменено ротными учениями в манеже Павловского училища. Наконец, придумали устраивать 20-верстные прогулки за город под ружьями и в полной амуниции. Но первый блин вышел комом. В один прекрасный день рота наша в весьма боевом виде, несмотря на порядочный холод, выступила в час дня в одних мундирах под барабаны и оркестр. Мы долго и стройно колесили по Петровскому парку, и, наконец, начальство сделало привал в Речном яхт-клубе на берегу Невы, где она втекает в Финский залив. Там мы составили ружья в козла, вошли в главный зал, где были накрыты столы и приготовлен на казенный счет чай и булки с колбасой. Разрешено было, кто желает, есть и еще бутерброды на свой счет. Начальство же, предоставив нам пищу, само скрылось в отдельный кабинет завтракать. Между тем кому-то из нас, пользуясь отсутствием офицеров, пришла благая мысль попробовать, что будет, если приказать матросу-официанту принести рюмку водки. Он принес. Тогда потребовали еще и еще, стали пить все. Через час в яхт-клубе не было ни капли спиртного, а «строевая рота» до того перепилась, что поубирали столы и стали плясать под бывший здесь рояль сначала какой-то странный танец вроде кадрили, а потом прямо канкан. Начальство же радовалось, что прогулка такая удачная и кадеты все, по-видимому, довольны. Но обман зрения продолжался недолго. Когда же нас попробовали построить под ружья, дабы двинуться обратно, то это оказалось не так легко и просто, ибо одни были совершенно не в состоянии идти, другие же только выписывали вензеля и не могли найти своих мест. Один, некто Б., который не выдержал и разразился «Фридрихом», был отправлен на извозчике. То же последовало и еще с несколькими. Прочие же в своем «строевом движении» сильно напоминали французов после перехода через Березину. В последующих «военных прогулках» начальство сильно избегало делать привалы в ресторанах и вблизи оных.
Между тем я по примеру прошлых лет опять собрал оркестр, получивший уже теперь за хорошее исполнение пьес название великорусского. Дело действительно пошло хорошо, ибо от казны была выдана приличная сумма на покупку нехватающих инструментов, был нанят преподаватель, дока по этой части, один из лучших игроков оркестра В. В. Андреева, И. И. Цельхерт. Нам обоим после немалых усилий удалось водворить нотную систему и приличную оркестровку в исполнении. Много подбавляло общего рвения и то, что предстоял концерт. Репертуар был очень хороший, шли большей частью андреевские пьесы или из сборников Фомина и Носонова. Цельхерт занимался с домрами и вообще мелодией и преимущественно репертуаром русских народных песен. Я же занимался с аккомпанементом и прочими пьесами и вальсами. Дело шло быстро и очень успешно. К концерту (25 ноября) были разучены и сыграны: 1) «Заиграй моя волынка» (из сборника П. И. Чайковского), 2) «Молодка» В. В. Андреева, 3) «Под яблонькой» — народная плясовая с вариациями, 4) «Loin du bal»[1] — вальс Жиллэ, 5) «Фавн» — вальс Андреева и 6) «Тореадор и андалузка» Рубинштейна (моей собственной аранжировки и оркестровки). Гвоздем концерта был этот мой оркестр, и успех был очень большой. Меня много раз вызывали, и «бисов» было немало.
Во второй половине года мы разучили еще массу пьес, среди которых были «Татарский полон», «Марш Черномора» из оп<еры> «Руслан и Людмила», увертюра к оп<ере> «Кармен» Бизе (тоже моей аранжировки) и целая масса наиболее интересных народных песен и плясовых.
Еще до Рождества, в начале декабря, я принялся было за переложение для своего оркестра вступления к опере «Князь Игорь» Бородина, но работа эта была прервана целым рядом ужасных случаев и драм дома. В середине декабря, совершенно неожиданно для нас, как раз когда я сидел и вычислял разницу тонов в альтах и секундах, вернулся с Кавказа И. Г. Вольфсон. У нас в доме все мы любили его больше, чем своего родного, и поэтому это была большая радость. Он приехал прямо из Баку, где, как он говорил, он ужасно скучал и, не имея возможности там больше сидеть и скучать, дал попросту тягу, и вот с вокзала явился прямо к нам. Он рассказывал массу впечатлений за время с августа по декабрь, как он ставил там детские спектакли и т. д. Ночевал он в каких-то меблированных комнатах на Толмазовом переулке. Большую же часть дня сидел у нас.
На третий день его приезда, 17 декабря, случился ужасный случай. Он целый вечер сидел у нас и, как сейчас помню, читал вслух сказки Андерсена, из которых предполагал выбрать наиболее удачные и переделать в пьески для детского театра. После ужина, когда он уже собирался уходить, ему вдруг сделалось дурно, но когда я побежал за водой и вернулся, он уже оправился, говоря, что это с ним часто случалось за последнее время. Через 5 минут припадок повторился, я увел его в свою комнату и положил на постель. Пока послали в аптеку за валерьяновыми каплями, а я освобождал его от воротников и галстуков, он, по-видимому, в сильных мучениях, скончался. Это было до такой степени неожиданно, что произвело на всех сильное действие. Мне, собственно говоря, первый раз в жизни пришлось видеть на своих руках умиравшего человека, и это произвело на меня особенно потрясающее впечатление. Всю ночь я и один студент Бершадский бегали по полициям, докторам и больницам. Только к утру явились с гробом и отправили тело в приемный покой Обуховской больницы. Четыре дня и четыре ночи после этой истории я не смыкал глаз. Да и хлопот было не мало. И. Г. Вольфсон был еврей — пришлось разыскивать раввина, ходить по разным синагогам и бюро похоронных процессий. Каков же должен был быть удар для его стариков на Кавказе — отца и матери, когда это был единственный и любимый сын.
Да, надо иметь закаленные нервы, чтобы перенести все эти путешествия в сумерки по мертвецкой, где лежало тогда около 100 трупов самого ужасного вида. Не говорю уже о похоронах. Еврейские похороны — это по своей странности и причудливости нечто совершенно особенное. Начиная с обычая, по которому все родственники и знакомые должны вынуть тело из гроба и обмывать его в особой ванне, и кончая самим богослужением, мрачнее и ужаснее которого трудно что-либо вообразить.
Не кончилась эта история, как за ней последовала подобная же вторая. Полковник Городенский, жена и дочь которого жили у нас, поехал на Иматру и там совершенно неожиданно умер, или даже, как говорили некоторые из хорошо знавших его, застрелился. Это была драма еще ужаснее первой. Пока они оставались у нас, мне опять-таки пришлось ездить на их квартиру, разыскивать среди вещей покойного необходимые бумаги и деньги и т. д.
Следствием этого периода времени было то, что я сам заболел каким-то особенным нервным расстройством и почему-то предполагал, что сам должен умереть так же, как и Вольфсон, от разрыва сердца. Психологами давно уже доказано, что мнение и самоубеждение в болезни играют большую, чем все остальное, роль. И я действительно вплоть до лета страдал сердечными припадками и нервностью, выходившей из пределов возможного при жизни кадета. Впрочем со временем это постепенно сгладилось, но оставило во мне убеждение, что при нервной и впечатлительной натуре можно самовнушением развить себе какую угодно болезнь и даже смерть.