В V классе я стал заниматься еще хуже и взял за правило каждую четверть года быть 35-м учеником из 35-ти. Н. В. Гриневич строчил моей матери аттестации с ужасными прибавлениями о том, что я пропащий человек, лентяй, каких мало, и что из меня ничего не выйдет. «Подтяжка», хотя и слабая в сравнении с прежней, все-таки продолжалась. (Я лично, и еще около 10–15 человек, не пользовался своими «корнетскими» правами и не трогал «зверей».) «Звери» же на этот раз попались более энергичные и устроили, месяца 2 спустя, революцию против деспотизма «корнетов». «Корнеты» сопротивлялись, произошло несколько крупных столкновений (с участием финских ножей, бывших тогда в моде). Мало-помалу время брало свое, и «подтяжка» отошла в область преданий. В последующие годы она больше не появлялась, и только преувеличенные рассказы о ней напоминали ее.
Поездки мои в Павловск продолжались, как и прежде, каждую субботу. Переписка тоже продолжалась.
Из товарищей по корпусу я в наилучших отношениях был с теми <же>: Гаккелем и Толмачевым, которые отстали от меня в 3-м классе. Теперь они были в 4-м, в одной со мной роте.
Одним из новых наших увлечений явился спиритизм, который мы практиковали по вечерам и по ночам в «шинельной». Сначала мы сильно верили в спиритизм вообще и в медиумические способности одного из нас, некоего Завадского. Мы вызывали разных духов, говорили с ними, вызывали души разных умерших, гадали, какие получим баллы и какова будет судьба каждого из нас. Иногда действительно мы такими сеансами раздражали свою нервную систему до сильной впечатлительности, даже случались неподдельные трансы, но некоторое время спустя все стали друг друга надувать и устраивать заранее разные эффекты. Кончилось это тем, что однажды вследствие сильного шума, который мы учинили на одном сеансе, пришел офицер и рассажал всех «духов», то есть нас, по карцерам. Это был финал наших сеансов.
Из инцидентов этого года больше всего выдавались постоянные недоразумения с французом, тщедушным человечком, господином Маттеем. Он имел привычку постоянно делать все втихомолку: и баллы ставил скрытно, не в классе, а потом, после урока в учительской, и в журнал записывал, ни слова не говоря. Из-за этого всегда бывала с ним адская ругань. Говорили ему в глаза всякие дерзости, посылали к черту; он делал вид, что не понимает, а потом доносил инспектору. Однажды он явился и объявил, что сейчас будет письменная работа. Все возмутились и начали ему кричать, что в таких случаях у нас принято предупреждать заранее. Он начал тоже ругаться, дело кончилось форменной свалкой, и его торжественно вышибли из класса. Он пожаловался инспектору и потом не являлся целый месяц. Нас всех рассадили по карцерам и весь класс <оставили> на месяц без отпуска, а двоих главных действующих лиц отправили вольноопределяющимися в полки.
Такие случаи бывали довольно часто.
Но и типы же были тогда среди наших офицеров и преподавателей. О некоторых стоит упомянуть. По русскому языку и по истории преподавали тогда два брата Виноградовы, «рыжий» и «вороной» (что в действительности и было). «Вороной» был высокого роста и широкоплечий мужчина. «Рыжий» же был маленький и худой. Забавнее всего было то, что у них у обоих был один сюртук (очевидно, шитый на «рыжего») и один вицмундир, шитый на «вороного»; но в зависимости от важности обстоятельств вицмундиром пользовались оба, причем когда его надевал «рыжий», то уходил в него с головой и ногами, и тогда «вороной» являлся в сюртуке брата, причем рукава кончались на локтях, а полы доходили только до некоторой части тела, что пониже спины. Конечно, в таких видах их встречали с триумфом и смехом, которому они удивлялись.
Затем был еще один француз, достойный внимания, некий Де ла Турасс, только что приехавший из Франции, ни звука по-русски не понимающий. Кадеты сильно пользовались тем, что он не имел ни малейшего понятия о том порядке, который соблюдается на уроках в русских учебных заведениях вообще и главным образом в корпусах. На первом его уроке (он явился месяц спустя после начала учебного года) ему любезно предложили папироску, — он взял и закурил — все тоже закурили; потом начались милые разговоры о том, как ему понравился Петербург, хорошо ли он себя чувствует вообще и т. д. (Конечно, разговаривали те, которые кое-что знали по-французски.) Потом, в конце урока, попросили сами (!) что-нибудь нам задать, причем объявили ему, что больше десяти строчек задавать не стоит, ибо это может нас утомить. После этого мило распрощались и попросили принести следующий раз французские сигары, которые он так расхваливал, дабы их попробовать. Следующий раз было точно то же самое, и так продолжалось довольно долго (около 1 ½ месяца), пока этого случайно не увидел проходящий мимо другой учитель, который рассказал это инспектору. По разоблачении истории этого Де ла Турасса удалили вон. Вообще кадеты очень любили пользоваться незнанием русского языка молодых французов и немцев; так, напр<имер>, на их уроках постоянно вместо молитвы в начале или конце урока читали: «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда»[1] и т. д. — и любовались, как француз стоит около кафедры и благоговейно смотрит на образ.
Были некоторые учителя не совсем нормальные, так, напр<имер>, по геометрии в IV классе преподавал старик, полковник Наумов, который требовал, чтобы учили наизусть подряд все тексты теорем, не обращая внимания на их сущность и доказательства.
По немецкому языку учил тоже довольно оригинальный господин, некто В. С. Эверлинг. Меня он почему-то невзлюбил и лепил мне постоянно двойки, тройки и пятаки. Действительно, этот проклятый язык мне не давался, да я так за 8 лет ему и не выучился. В старших же классах иностранные языки у нас были поставлены крайне скверно, их совершенно игнорировали, главным же и самым важным предметом была математика. Доказательством сего вполне может служить то, что уже на выпускном экзамене из корпуса, читая при целом синедрионе генералов и комиссии какую-то немецкую статью, я запнулся и остановился, ибо встретил новую для меня букву, каковой прежде никогда не видывал и не знал, как она произносится! Оказалось, как мне растолковали, это был «ипсилон».
Первые три четверти года в V классе я шел последним и предпоследним, к 4-й же четверти решил заняться и успел поправить баллы по всем предметам. Остался один немецкий, который я так и не исправил. Мне дали по нему экзамен — я провалился. Тогда назначили на осень переэкзаменовку. Это была моя первая и последняя передержка за курс корпуса. Гриневич был очень доволен, что я почти что вывернулся из своего положения. «Рябчик» же (Эверлинг) решил меня срезать и на переэкзаменовке.