Как мне рассказал позднее сам А. П. Калитинский, узнав о подобном решении Масарика, он очень обрадовался и обратился за информацией в четыре места, чтобы ему назвали имя или имена русских студентов на философском факультете, если возможно — не старше второго года. Он спросил академика Францева, профессора Ляцкого, Сергея Иосифовича Гессена, с которым был в дружбе и знал, что тот много занимается проблемами педагогики, интересуется молодежными кадрами, и в-четвертых, обратился в Бюро русских студенческих секций. По философской секции нашим старостой был Жорж Докс. Профессор Калитинский и весь его штаб были поражены тем, что все четыре инстанции назвали одно и то же имя, то есть меня. Это столь изумило их, что сразу же решили меня вызвать, результатом чего и явилась миссия Расовского. И вот теперь я сидел перед профессором Калитинским. Когда мы с ним просмотрели “Русскую икону” и я вслух ничего не сказал, Александр Петрович произнес: “Мы все, господа, идем ужинать к княгине Наталье Григорьевне” — и объяснил мне, что княгиня Яшвиль, во-первых, большой друг покойного академика Кондакова и отчасти его ученица по иконописи, во-вторых, она деятельно работает по организации Семинария имени академика Кондакова и уже установила целый ряд иностранных контактов, могущих оказаться полезными для будущего.
Княгиня Яшвиль предстала передо мной как любезнейшая дама с проницательными добрыми глазами, уже очень пожилая, присутствовала также ее дочь, Татьяна Николаевна Родзянко, которой было, вероятно, лет около сорока. Она была замужем за старшим, кажется, сыном председателя Государственной думы Михаила Владимировича Родзянко. Позднее мне сказали, что нервность Татьяны Николаевны (у нее было породистое, интеллигентное лицо, но она казалась очень взвинченной, иногда нервически хохотала) и глубокая седина самой княгини Натальи Григорьевны появились одновременно, когда в 1918 году в Киеве пьяной солдатней были убиты два только что вернувшихся из австрийского плена офицера: сын княгини Яшвиль и ее зять Родзянко. После этого княгиня поседела, а у Татьяны Николаевны появился этот нервический комплекс. Но я тогда ничего об этом не знал и был очарован прежде всего очень милым ко мне отношением, которое, в сущности, ни разу не встречал в Праге до сих пор, потому что имел контакты с людьми главным образом по чисто деловой линии. А здесь меня принимали очень любезно, с добротой, сразу усадили за стол и стали угощать какими-то очень приятными русскими незамысловатыми, но вкусными блюдами, дали вино, и княгиня поинтересовалась, как прошла наша беседа. Александр Петрович сказал, что беседой удовлетворен: он узнал, что надо, и, между прочим, заметил: “Вы знаете, вот Николай Ефремович посмотрел “Икону”, но ничего не сказал по ее поводу. Я видел, что она произвела на него впечатление, но комментария не слышал”.
Я даже немножко смутился и хотел объяснить, почему воздержался от комментария, — но опять промолчал. И это тоже оказалось к лучшему. Из разговора Толля, Николая Михайловича, Александра Петровича (Расовский помалкивал) и княгини выяснилось, что я, по-видимому, серьезный кандидат на это место, и Александр Петрович произнес: “Я полагаю, у нас не возникнет расхождений, а дальнейшую программу мы с вами разработаем. Вот дня через два вы, если сможете, приходите к нам в Семинарий днем. Тогда мы с вами сядем и разработаем план: что нам хотелось бы, чтобы вы взяли на себя вдобавок как объект вашего изучения. Полагаю, что у вас не будет возражений. Во всяком случае, в следующий раз я вам дам в письменном виде то, что мы хотели бы от вас получить и как мы представляем ваше включение в нашу работу”.
Я поблагодарил их, еще не особенно уверенный в том, хорошо или плохо мое участие в ней. Я совершенно не понимал, что это будет за работа и смогу ли в ней преуспеть. Ясно было, что это уже не литература, в которой я силен, а, очевидно, нечто, связанное с более серьезными проблемами, материалистическими подходами к изучению древности, в частности иконописи, археологии, затем истории, но тоже несколько в другом аспекте, чем читал нам ее Александр Александрович Кизеветтер. Но об этом я пока ничего не говорил. Я был очень рад и видел, что все они замечательно милые и прекрасные люди, в чем потом убедился, — первое впечатление оказалось самое верное — все они дружески и хорошо ко мне относились, им, очевидно, нравились, во-первых, моя молодость и cерьезность, мое нежелание попасть впросак на первых же шагах и даже моя осторожность, с которой я ел, хотя был безумно голоден. Я старался, однако, не набрасываться на еду и как можно осторожнее вести себя за столом, зная, что такие люди, как княгиня и профессор Калитинский, принадлежали к высокому кругу русской жизни, и здесь нельзя было показать себя неучем. Я нарочно это подчеркиваю: подобная осторожность была мне в те годы присуща, она, может быть, свойственна мне и теперь, но ныне, на закате жизни, меня менее заботит будущее, а тогда я считал себя хуже других и поэтому понимал, что следовало подтянуться, беря с них пример. Потом мы разошлись, и, кажется, им понравилось, что я поцеловал руку княгине и Татьяне Николаевне, поцеловал совершенно естественно, а не сделал это как заученный прием…