События, происходившие в доме, занимали Маркиша постольку-поскольку. Регулярно общался он только с Исааком Нусиновым, и Нусинов любил приходить к нам. Женившись к тому времени вторым браком — на своей аспирантке, Исаак Маркович так и не обрел покоя в собственной семье. Быть может, ему было приятно бывать в нашем доме, где все подчинялось распорядку, желаниям и привычкам хозяина. Лена Хохлова души не чаяла в хозяине, дети — к тому времени мы взяли к себе дочку Маркиша, 7-летнюю Лялю — разговаривали до обеда вполголоса и не смели шумно играть. Дом и домочадцы существовали для Маркиша — это было законом, не требовавшим объяснений.
Нусинов приходил, закрывался с Маркишем в его кабинете. Маркиш интересовался мнением Нусинова, иногда читал ему свои «свежие» стихи, терпеливо выслушивал, что говорит гость. Выслушивал — но, конечно, не слушал. Он знал цену стихам, своим и чужим.
Нусинов — старый, фанатичный коммунист предреволюционной формации — пытался подходить к творчеству Маркиша с марксистских позиций. Маркиш хохотал — громко, заразительно, до слез. Стихи и политэкономию, душу и букву — этого Маркиш не мог соотнести, и Нусинов сердился на него за «политическую близорукость» и за полное непонимание «законов» марксизма-ленинизма.
— Вы знаете, что вас связывает с Марксом? — спрашивал Нусинов. — Только то, что вы с ним на одной странице энциклопедии!
Понимая «неисправимость» Маркиша, Нусинов сердился недолго и вскоре успокаивался. Любовь к поэзии Маркиша возобладала в нем над любовью к Марксу — во всяком случае, в те часы, что он проводил в нашем доме.
Однако упреки Нусинова были, к сожалению, справедливы, хотя и совсем в ином смысле, чем тот, какой придавал им Нусинов. Советское понятие о политической «подкованности» означает, в действительности как раз обратное, а именно — полную политическую слепоту, умение свято веровать в сегодняшнюю передовицу «Правды» вне зависимости от того, что гласила вчерашняя и что будет гласить завтрашняя. Разумеется, Маркиш был «подкован политически» в той мере, в какой требовалось, но продумать политическую ситуацию до конца и сделать выводы он не умел. А может быть, и не хотел, потому что, продумав и сделав выводы в такой ситуации, как, скажем, заключение сталинско-гитлеровского пакта 1939 года, надо было покончить с собой или, по малой мере, перестать писать, а перестать писать было бы для Маркиша той же смертью.
Мне вспоминается очень тяжелый разговор в доме наших друзей, разговор очень откровенный и по тем временам смертельно опасный. Все вещи назывались своими именами, говорили о Сталине и о терроре. Маркиш не выдержал, рванул ворот рубахи, закричал: «Хватит! Я не могу больше!» — и выбежал вон. На улице он сказал мне:
— Если я перестану верить, я не смогу написать больше ни строчки.
Я описываю обитателей «писательского дома» так подробно, ибо дом этот — как бы модель всей большой писательской братии, обитавшей в то время в России. И Всеволод Иванов вынужден был там жить рядом с Константином Финном.
Константин Финн, вовремя сменивший еврейскую фамилию Хальфин на «непонятную» — Финн, отличался малым ростом и омерзительной внешностью. Он был женат на молодой миловидной женщине, с которой я быстро подружилась. Финн любил выпить и, напившись пьян, многословно рассуждал о своем необыкновенном таланте, называя себя «великим русским комедиографом» без тени юмора. Хмельные его мозги работали в одном направлении, и он уверял всякого — желающего и не желающего слушать его человека — что национальное его происхождение — чистая случайность, что еврей он только по паспорту, что еврейский язык ему вовсе неведом, что душа у него — русская и т. д. и т. п. Однажды, когда я зашла к его жене, в дверь позвонил старый еврей, крайне бедно одетый и грустный. Старик оказался отцом Константина Финна. Он пришел к богатому и уважаемому властями сыну попросить немного денег. Константин Финн, не пуская отца в квартиру, обрушил на его голову поток ругани и оскорблений на хорошем еврейском языке, которому учил его когда-то старик. Молча выслушав словоизлияния сынка, старик ушел, печально и недоуменно покачивая старой головой.
— Как же вам не стыдно? — не выдержала я. — Он ведь ваш отец, старик!
— Стариков надо давить, как клопов! — сказал со злобой в голосе «инженер человеческих душ», известный и уважаемый советский писатель Константин Финн.
Карьера его складывалась весьма удачливо. Он «пек» свои бездарные пьесы на злобу дня, начальство было им довольно. Шестидесяти лет от роду он вступил в коммунистическую партию — чтобы не было препятствий в организации зарубежных поездок. Моя приятельница — его жена — давно ушла от него к другому человеку. Почувствовав себя обкраденным, Финн кричал на весь дом:
— Я — великий русский комедиограф, а ты — вонючая жидовка!