Н а ш и д е в у ш к и
Тут настало время поговорить о девушках. Во всех наших сцепленных между собой и расходящихся широкими кругами по всему городу компаниях было грубо, исключительно грубо говоря, три категории девушек. Девчушки, о которых я уже рассказывал, вроде моей Люси и ее подружек, к которым мы относились вполне серьезно, воспитывали их, просвещали и постепенно женились на них. Были наши подруги, веселые и красивые, с высшим образованием, девушки такие же и постарше меня, самые завидные девушки города, о них я еще расскажу, и были, как сказать... Просто. Девушки. На всех и на каждый день. Я помню их самих, помню их имена, вспоминаю с теплотой, но писать о них не буду.
Разве что маленькая деталь. О ней, видимо, уже тоже сказано-пересказано, лучше я едва ли сумею. Наши девушки не хуже теперешних, были и симпатичными, и веселыми, и податливыми. Они и знали все, и умели все. Уровень открытости был другой. Между тем моим временем и нынешним не только сорок лет. Несколько поколений, но двенадцать печатей открытости. Там, где я был в авторитете, были опытные и удачливые любовники и все любили поговорить обо всем этом мягком, женском. С демонстрациями и жестами. Но стоило назвать имя, как я первый, а за мной и все остальные делали замечание:
- Ты говори, говори. Где, как, сколько, куда. Только без имен! На теоретическом уровне.
Даже если две пары располагались на всю ночь в двух комнатах двухкомнатной квартиры и то сходились за общим столом и выпивкой, а то снова расходились по кроватям, за столом, когда все вместе, практически ни гу-гу. Отдаю себе отчет, что нарушаю, но для представления тогдашней атмосферы приведу развязнейшие слова одной из девушек:
- Ну и жизнь, не успеваю трусы надевать.
И это был предел. За пределом! Только потому, что обстановка располагала. Даже между собой девушки делились конечно опытом, но не так как теперь, с ухарством и цифрами. Хотя одна такая, Мирра, была и тогда. Про нее много историй, но все запредельные.
Для таких девушек, как наши, в русском языке множество слов, но все несколько неодобрительные по этическому принципу. Надо менять лексикон. Эти девушки и жены, и хозяйки, и в правительстве, и в науке. Но сначала, смолоду нужно греха отведать, узнать почем оно лихо лихое, молодецкое.
Так вот, были еще в компании девушки, друзья наши, красавицы. Я уже упомянул двоих. Рита, жена Олега Битюкова, миниатюрная еврейская женщина, стюардесса. Олег говорил, представляя ее:
- Моя половина.
Но на вид, не более, чем треть, меньше моей Люси. Олег говорил, как всегда добро, почти умильно улыбаясь:
- Я люблю таких девушек, которых могу обнять два раза.
На улице, в компаниях я Риту видел не так уж часто. Обычно Олег гулял без нее. Но принимая у себя дома, она вела себя как хозяйка салона. Говорила с особым, не одесским, а запорожским акцентом, она родом оттуда и не слишком любила светиться за пределами железнодорожного отрезка Симферополь – Запорожье. Закончила она наш пединститут по отделению английского языка, оттуда попала в стюардессы.
Дома у себя, в роли хозяйки, Рита говорила не больше всех, но много и все о поэтах и поэзии. От нее я когда-то впервые услышал о Рубцове в самых романтических тонах, как о втором Есенине. Позже в какой-то случайной полуэнциклопедии я читал профессиональный панегирик Рубцову. В полном противопоставлении его светлого образа и его талантливой поэзии Евгению Евтушенко. Читал, читал этого Рубцова, но так и не проникся. Полагаю, у Евтушенко больше шансов.
Как-то мне надо было в Москву. Понадобилось в Москву, а денег у меня не было никогда. Как я буду обратно добираться меня совершенно не интересовало. Я знал, что как-нибудь доберусь. Небось не впервой. Я говорю Ритке:
- Отвези меня в Москву зайцем.
- Это преступление, меня за это уволят, но если ты серьезно, приходи тогда-то и туда-то.
Я конечно пришел, она привела меня в самолет, посадила в туалет и заперла там.
- Сиди тихо.
Я сидел тихо. Мало ли я в стаканах сидел. Научился. Слышу, много ног топочут, дверь мою открывают и там менты. Кто стукнул, до сих пор не знаю.
Привели меня в милицейскую комнату в аэропорту и стали вдвоем, капитан и лейтенант, на меня орать и пугать. По жизни я трусливый человек, осторожный очень. Куда бы ни пошел, в карманах полно соломы на всякий случай, расстилать. Они орут в два захода, как при бомбардировке Дрездена.
Говорили мне блатные, политические на воле долго не живут. Так ли иначе ли, все равно бы я сел, жалко, что по уголовке, но и не страшно ничуть, отбоялся я уже.
Это было за несколько десятков лет до авиационного терроризма, меня ни в чем таком не подозревали. И прецедента у них такого не было. Я первый.
Орут, статьями грозятся. На каком-то повороте милицейского крика я им сказал:
- Товарищи милиционеры, не стращайте меня. Я только выгляжу малолеткой сопливым, но мне уже двадцать два, и я уже сидел по политической статье. Позвоните в КГБ, спросите. Есть статья – сажайте, только не орите больше.
Загадочная страна. Менты замолчали, переглянулись, потом старший поманил младшего в коридор, за дверь. Через две минуты вернулся один капитан, позвонить бы не успел, и уже без всякого крика говорит мне:
- Если бы тебя уже после полета сняли, в Москве, платил бы ты втридорога за билет. А поскольку ты не улетел никуда, то иди-ка ты домой и больше так не делай.
Удивительная страна.
Риту же на месяц отстранили от полетов, и она что-то в аэропорту делала по хозяйству и месяца три на меня дулась.
Во-вторых – Моля. Молли Абрамовна Стрижевская.
В повседневной жизни именно она-то и была во-первых. Уж не знаю, на еврейку абсолютно не похожа. Тогда еще конкурсов красоты не было, самих критериев еще не было, но по классу, по роли она была безусловно первой леди нашего города. Копна светло-желтых, почти белых волос, лицо несколько широковато для суперстар, но на нем огромные серые глаза, еще куда огромней яркий, вечно хохочущий рот, а рядом с толстенными, как это пишут, чувственными губами родинка побольше пятака, с юбилейный рубль. Родинка для полного совершенства тоже великовата, но вместе – полотно Матисса, цены нет.
Моля закончила тот же педагогический, они с Ритой с тех пор и дружили, и она осталась в родном институте преподавать. Мужа, официального штампа в паспорте у нее не было, лет через десять появился, но она жила с Малининым. И это была наша звездная пара. Самый красивый и завидным мужик с самой красивой женщиной... Выглядела Молли в своих ярких кричащих юбках, на высоких каблуках, вечно хохочущая, как бы это поуважительней выразиться, еще той оторвой, но ни в коем случае не дешевкой. Дорогой стервой. Роскошной.
Была она девушкой открытой, веселой и, в отличие от своей подружки Риты, часто была в компании. Теперь я мог бы сказать, что она вела себя не так, как полагается вести себя совочку-девочке, а как ведут себя американки. Впрочем, она была начитана и американскую литературу читала в подлиннике. Говорила она громко, уверенно и почти каждую фразу оттеняла своим громким смехом. В смысле хохотом.
Без стеснения, с удовольствием встревала в обсуждение стихов, а если с ней начинали спорить, она с тем же хохотом отступала:
- Что ты мне хочешь доказать? Я дура! Что не видишь, что я дура? Ничего не понимаю, сказала и все. Что мне, сказать нельзя в самой демократической стране в мире?
- Родос, Малинин говорит, что у меня жопа такая твердая, что ей можно гвозди выдергивать. Проверь, это правда? Тебе я поверю.
С наслаждением!
Когда она уходила домой, становилось темно и скучно. Рассказывала:
- Задала этим придуркам (студентам) пересказ на английском «Муму» Тургенева. Нужно же приобщать. Тянет руку прыщавая сучка, отвечать хочет. Иди. Выходит. Становится в позу памятника Маяковскому и начинает:
- Жил-был глухонемой крестьянин, которого звали Муму.
Я чуть не лопнула от смеха сразу, но говорю ей мирно на полном серьезе:
- Нет, милая барышня, этого крепостного звали Герасим.
Эта шваль кривоногая на меня тут же окрысилась и в грубом тоне мне:
- Нет, Молли Абрамовна, крестьянина звали именно Муму. Потому что он был глухонемой, я знаю, я читала.
Ну, говорю, ладно, продолжайте, а сама уже хохочу. Эта стерва спирохетовая продолжает:
- И у этого глухонемого крестьянина, которого звали Муму, была любимая собачка...
Ну тут меня чуть не разорвало от хохота, я как заору:
- Ну хоть ее-то звали Герасим? Кто-то же из них был Герасим... Я чуть не обоссалась уже, если кто не понял, чуть себе трусы не обмочила. А эта гнида безмозглая пошла к декану и наябедничала. Вызывает декан. Жуткий втык. Сказал, что в следующий раз уволит, что уже многие жалуются на вид, на юбку, на то, что перебиваю и самый главный грех – хохочу, ну вы понимаете, как эта, как развратная женщина. Ну скажите, похожа я на развратную женщину?
- Ни на кого больше.
Я написал стишок, и там был вычурный образок: «И волны – сизые вакханки».
Моля не менее двух лет меня этими сизыми вакханками дразнила:
- Родос, ты хоть раз видел как девки голые выглядят? Тебе обязательно посмотреть надо. Сизыми они только в гробу становятся, если утонули.
Они втроем дружили. Трое с английского отделения, из одной группы. И третья между ними была как бы самой главной, самой авторитетной. Ее даже звали Нора. Это тебе не Молли, тем более не Рита.
Сейчас бы про такую сказали, гламурная дама.
Что-то писала, сочиняла, никому не показывала.
Вот уж она-то по компаниям вообще никогда не ходила. Иногда, изредка, раз в год или два принимала у себя избранных в большой, старинного стиля квартире. Я был удостоен всего два раза. Больше не приглашали, да и я бы больше и не пошел. Она преподавала английский в мединституте и мои друзья студенты-медики были поражены тому, что она кого-то, в частности меня, к себе подпускает, что я с ней вообще знаком и был у нее дома.
Я знаю про Нору несколько историй, но все чужие, в пересказе. Расскажу только одну. Нина Никитична, моя теща, съездила в Симферополь. Там у нее много друзей, там у нее вся жизнь. К деду Семену Григорьевичу на кладбище.
По нашей просьбе она зашла к Битюковым. Они знакомы. Когда-то Олег играл в народном театре вместе с нашим дедом. Олег к этому времени уже умер, бабушку встречала одна Рита. В том смысле, что у Риты в гостях была как раз эта самая Нора, о которой наша бабушка даже никогда не слышала. За это время Нора превратилась в седую старушку. Изящную, со вкусом одетую, почти слепую, но все еще гламурную старушку.
Пока Нина Никитична разговаривала с Ритой, и передавала туда-сюда приветы, Нора сначала слушала, потом подошла к окну, открыла его, вывесилась на улицу и заорала:
- Ура Родосу. Да здравствует Родос!
Бабушке нашей это показалось нескромным, и она постаралась скорее распрощаться. Да и мне кажется, что в этих криках больше плохого, злого, презрительного, чем иного.
И была еще Лида. Девушка Лида. Вкусы были тогда еще не столько американизированы и не подстроены под диеты, поэтому красавица девушка Лида теперешней молодежи показалась бы несколько пышноватой. В нижней части, да и верхней, у нее было много симпатичного добра. Не пожалели. У Роберта Уоррена в «Королевской рати» прочитал про девичьи походки, как они при ходьбе до звона накачивают свои юбочки, и прямо удивлялся, откуда он-то про нашу Лиду знает.
Был такой случай. Собралась большая толпа, человек двадцать-двадцать пять, и Владик предложил прямо на ходу, пока мы в городской парк шли, сыграть в оперу. Объявил тему: борьба за урожай в колхозе. И мы тут же начали. Сам Владик, поскольку заика, не пел вообще, но только делал ремарки:
- Кабинет председателя колхоза Кондратия Матвеевича Ничепо-рука-рука-рука. Кондратий Матвеевич-вич-вич в глубоком раздумье.
Вступает Малинин. Достаточно хорошим голосом без достаточно хорошего слуха он поет-орет:
- Ни сна, ни отдыха измученной душе. Коровы дохнут, и овсы не уродились...
Владик:
- В кабинет без стука врывается агроном Нехрюткин.
Толкает меня локтем:
- Друг милый мой Кондрат, - вступаю я. Слуха нет, зато громко. – Я жизни уж не рад. Навоза нет, не выслал Ленинград. Ни репа не растет, ни виноград...
Ну и так далее. Рядом с Владиком Женя Ермаков:
- Ну дай мне, дай мне.
- Входит охотник Ермаков.
- Куда навоз, какой навоз, - совершенно диким, истошным голосом, нарушая все, что можно нарушить в музыке, орет Женя.
- Скотник выходит, - тоже орет Владик и выталкивает Женя из круга.
А вокруг нас набирается толпа. Ну часто ли вы видели, чтобы неплохо одетые люди, по виду даже и не пьяные, в центре города, на ходу, как бы на прогулке, не просто орали, горланили, а пели самодельную оперу на разные голоса и без определенной мелодии.
Когда мы пришли в горсад, вокруг нас было уже больше ста человек народу. Некоторые учтиво спрашивали:
- Можно мне поприсутствовать?
- Давай, присутствуй, сам вступай, пой!
Потом мы пели другие песни. Окуджаву. «Она по проволоке ходила». Тут девушка Лида, наша красавица, забралась на перила павильона и стала раздеваться. Зимы в Крыму не слишком холодные, только мокрые, сырые, да и Лида не вся разделась, до нижнего только белья, но сто человек с вожделением тянули к ней руки, чтобы поддержать, пока она идет, как по канату, по заледенелой дощечке.
Аплодисменты, аплодисменты.
Народный восторг.
А потом мы еще пели. Шли мимо горкома партии и вшестером залезли на дерево и там еще сидели и пели. Моля, Лида, четыре мужика. Все в пальто. Одни прохожие переходили на другую сторону, другие останавливались и подолгу с интересом смотрели на нас.
Падал жиденький крымский снежок.
На следующий день и еще много-много раз я приходил к этому месту – все деревья такие тоненькие.
Потом Лида куда-то навсегда уехала и долго еще присылала приветы. В том числе и мне. Персональный привет.
Не знаю за что, но горжусь.