Правда, с переездом в Петербург Белинский несколько изменил свой взгляд на Каратыгина, но все же образ Мочалова не потускнел в душе Белинского. Ап. Григорьев дает такое сравнение Каратыгина с Мочаловым: "Каратыгин -- изящно распланированный сад; Мочалов -- лес дремучий; тут и громадная сосна, и плакучая береза, и дуб великан растут себе вперемежку, сплетаясь и корнями, и сучьями, -- словом, природа матушка!" Казалось, что будущее России и русского искусства, в частности, пойдет отсюда -- из сада á la francais, насажденного Петром. "Что же значит, -- писал Белинский, -- вся история Москвы в сравнении с великим эпосом биографии Петра Великого?" Так подавлял Петербург.
Настал момент, когда состязание Петербурга и Москвы, Каратыгина и Мочалова, приняло совершенно конкретный характер. Мочалов был командирован в Петербург, Каратыгин -- в Москву. Это произошло в 1833 году, после пасхи. Оба артиста играли пред незнакомой публикой.
Мочалов выступил в Александринском театре в "Жизни игрока" 11 апреля. Успех Мочалова был весьма скромный, чтобы не сказать более. Затем следовали роли Чацкого, Фердинанда из "Коварства и любви" и Карла Моора. Успех или, пожалуй, точнее, неуспех был тот же. Инспектор репертуара -- удивительная должность, созданная дирекцией того времени, -- Храповицкий пишет в своем дневнике о первой гастроли Мочалова: "Гадок, мерзок, никуда не годится". Каратыгин, "видя в памяти своей народы, веки и державы" и крепко ухватившись за выработку жеста и декламации, которой "оковы" он будто бы "сломал", по выражению Шевырева, а вернее, которой "оковы" он слегка изменил, заменив ложноклассическую скандировку стиха наивностью романтической декламации, -- пожинал в Москве лавры. Белинский делал отчаянные усилия, стремясь доказать, что Каратыгин и Мочалов -- это Сальери и Моцарт, и что гений все же находится на стороне "гуляки праздного", а не фокусника, мечущего горох сквозь игольное ушко. Но ведь если рецензии Белинского и могли бы иметь влияние, они выходили слишком поздно; полемика о Каратыгине появилась уже post factum, когда Каратыгин очаровал всех своим колоссальным ростом, своим совершенным "комильфо", своей почти балетной пластикой и отчетливой "до ужаса" дикцией.
Очаровав, блеснув и забрав в карету ворох подарков, лавров и лент, Каратыгин тронулся в погожий весенний день назад в Петербург. На какой-то станции, как свидетельствуют совершенно точные записи современников, они, Каратыгин и Мочалов, встретились, как впоследствии встретились у Островского Геннадий Несчастливцев, шествовавший из Вологды в Керчь, и Аркашка Счастливцев, шествовавший из Керчи в Вологду. Каратыгин был полон скромного сознания своего торжества. Он ехал с женой и видел в памяти своей "народы, веки и державы". Мочалов ехал в совершенно пустом возке -- ни подарков, ни денег, ни жены, которая давно постыла, ни актрисы Петровой, отторгнутой от него административным порядком. Вероятно, Каратыгин при встрече был крайне учтив и высоко, не без церемонности приподнял свой моднейший цилиндр.
Вероятно, и даже очень, что Мочалов был в сильном градусе, но, добрый и независтливый, едва ли злобствовал. Вернее, он был рассеян. Может быть, он обдумывал какое-нибудь стихотворение -- "Ответ могильщику" и ту великую тоску, тайну которой он хотел схоронить в груди? Он знал, конечно, совершенно ясно, что провалился в Петербурге. И это как будто не раздражало его. Он не чувствовал Петербурга, и как только он вышел на подмостки, для него это стало несомненностью. Он играл, вероятно, так, как беседовал с Аксаковым о теоретических вопросах искусства. "Да с, нет с". Бог не приходил. Тайна творческого порыва улетела. И он сжался, свернулся, застыл пред этим городом и этой публикой, как сжался бы Ваня Бородкин пред Вихоревым из "Не в свои сани не садись". Пред трактирщиком Маломальским Ваня Бородкин весь, как есть, и он находит те самые нужные слова, которые отлично понимает Маломальский, которые идут от сердца и стучатся прямо в сердце. Но тут ничего не выходит, кроме "да с", "нет с" и еще страха пред генералами, особливо военными.
Приехав в Москву, Мочалов, может быть, впал в полосу страшного запоя, и может быть, наоборот, сходил в баню, оттуда в церковь, где усерднейше молился, а потом поехал в то знакомое купеческое семейство, где он чувствовал себя так хорошо и привольно, как изображено на известной картине Неврева, где Мочалов читает монолог из своей коронной роли Мейнау в драме Коцебу "Ненависть к людям, или Раскаяние",
Сердце мое подобно засыпанной могиле,
Пусть истлевает то, что в ней сокрыто.