По положению при Милютине состояло несколько адъютантов, но на дежурство являлись они лишь по одному, да и то по утрам на самое короткое время. Обедали у Милютиных близкие люди лишь по воскресеньям; иногда, раз в месяц, устраивались в воскресные же дни танцы под фортепиано. Дмитрий Алексеевич, видимо, прилагал все старания, чтобы ничто у него не напоминало об его высоком положении; самый зоркий глаз не подметил бы ни малейшего различия в том, как он принимал видного в административной иерархии человека или какого-нибудь скромного писателя; не раз случалось мне видеть, что, когда входил в гостиную молоденький офицер, один из многочисленных товарищей и приятелей его сына, он спешил к нему навстречу и даже пододвигал ему стул; заметив, что какие-нибудь юнцы, заняв место поодаль от других, не принимают участия в разговоре, он подсаживался к ним и старался их занять. Словом, внимание и любезность его были доведены до крайности, а между тем никто не чувствовал себя непринужденно. Происходило это от того, что в натуре Милютина не было ничего задушевного, от приветливости его веяло холодом; приветливость эта в совершенно одинаковой степени обращалась ко всем, то есть в сущности ни к кому; близкие к нему лица утверждали, что он был очень добрый человек, но в высшей степени замкнутый в самом себе, не способный делиться ни с кем своими ощущениями. Таким являлся он не только в обществе, но даже в своей семье.
Много приходилось мне потом слышать о нем от его брата Николая Алексеевича, составлявшего резкую с ним противоположность, а также от Ивана Павловича Арапетова. Из рассказов этих видно, что еще в ранней молодости поражали в нем непомерное трудолюбие, твердость характера и верность своему долгу.
Он не знал никаких развлечений; братья, с которыми жил он на одной квартире, собирали у себя часто добрых приятелей, и время проходило иногда в шумном веселье; это было тяжело Дмитрию Алексеевичу, потому что отвлекало его от занятий, но ни одним словом не обнаруживал он своего неудовольствия, а каждый раз уверял, будто ему нужно отлучиться по делам, и отправлялся с бумагами или книгами к какому-то из своих родственников, где и продолжал работу.
Николай Алексеевич, неизмеримо превосходивший его и умом и способностями, говорил мне, что в этом отношении был много обязан брату, что брат не переставал повторять ему о необходимости трудиться и своим примером благотворно действовал на него.
Натуры их были совершенно различные. Николай Милютин был весь огонь, страсть, увлечение; с неудержимым пылом высказывал он все, что накоплялось у него в душе; это нередко коробило Дмитрия Алексеевича, который, напротив, отличался какою-то пуританскою угловатостью, сдержанностью и холодностью. Брат его -- по французскому выражению une nature envahissante [беспокойный характер (фр.)] -- горячо сцеплялся с противником своих мнений, волновался, доказывал, спорил; что касается Дмитрия Алексеевича, то при сколько-нибудь упорном противоречии ему он становился все более мрачен и уходил в себя как улитка.
Однажды в молодости заспорили они о чем-то. Николай Милютин дошел в своей запальчивости до того, что схватил стул и швырнул его в сторону. Брат очень спокойно сказал ему: "С этой минуты я даю себе слово никогда и ни о чем с тобой не спорить".
По словам Арапетова, присутствовавшего при этой сцене, он неуклонно исполнил свое обещание. Даже позднее, когда я познакомился с ним, никогда не случалось мне видеть, чтобы вступал он в сколько-нибудь оживленные прения с Николаем Алексеевичем, хотя иногда смотрели они на вещи различно.
Генерал-адъютант Карцев, близко знавший обоих Милютиных, говорил, что один из них "шумящий деспотизм", а другой -- "деспотизм молчаливый". Оба одинаково были проникнуты крайнею нетерпимостью, но у каждого проявлялась она своеобразно. Дмитрий Алексеевич не выносил возражений; если возражения эти касались чего-нибудь, что он принимал особенно близко к сердцу, то проникался даже, можно сказать, ненавистью к человеку, который до тех пор пользовался его расположением.
Впрочем, он не обнаруживал явно происшедшей в нем перемены; только постепенно, мало-помалу, по усиливавшейся холодности с его стороны, можно было заметить, что отношения его к тому или другому лицу изменились.
Скрытность его отзывалась тяжело даже в семье. По словам Арапетова, надо было угадывать его желания, но если случалось что-нибудь не нравившееся ему, он никогда не говорил об этом даже жене; можно было заметить по его виду, что он недоволен, но обращаться к нему с расспросами было бесполезно, да никто и не отваживался на это. Вследствие того сожительство с ним было нелегко. Когда старшая его дочь, назначенная фрейлиной, поселилась на казенной квартире во дворце, то многие удивлялись, что она решилась подчиниться всем стеснениям придворной жизни, но близкие к ней люди говорили, что в новой обстановке она все-таки находила более свободы, чем в домашнем своем быту.